Изменить стиль страницы

— Что с тобой? — спросила девица и скользнула ладонью по моим брюкам. — Ну-у, тут вообще никого и ничего…

Я виновато улыбнулся, пожав плечами. Действительно меня здесь тоже не было, моя душа была рядом с Сарой.

7

12 мая того же года мы стояли в строю, еще в гражданской одежде, с чемоданчиками и сундучками у ног, в запруженном людьми дворе казармы. Все были уже не теми, что раньше — знакомыми или незнакомыми парнями из местечек и сел милой нашей Галиции — поляками, украинцами, евреями и Бог весть кем еще. Мы были теперь Пополнением, которое Его Величество призвал под знамена. В конце строя, чуть наотлете, точно так же, с чемоданчиками у ног, стояли мобилизованные военные духовники. Представив себе религиозно-конфессиональный компот нашей империи, легко понять, что, по-моему, там не хватало только тибетского ламы.

Играл духовой оркестр; на маленький деревянный помост, украшенный по торжественному случаю знаменами и зелеными ветками, поднялся поручик, как мы узнали впоследствии, поручик Альфред Шауэр или Фредди, как назвали его мы. Он носил бакенбарды и усы, точь-в-точь как Франц-Иосиф. Все кадровые офицеры старались походить на отца-императора, в этом было что-то трогательное. Конечно, он был еще тем дуболомом — не Франц-Иосиф, разумеется, а поручик — это и естественно, ведь если бы он не был тупым с рождения, он стал бы не поручиком, а врачом, продавцом горячих сосисок или хотя бы пастухом, гоняющим коров на выпас в луга на берегу нашей речушки.

— Парни! — крикнул поручик Шауэр. — Скоро исполнится ваша мечта — сложить головы в жестокой битве во славу императора и во имя могущества нашего дорогого отечества. Ура!

Вот истинная правда, я никогда не мечтал сложить голову за кого бы то ни было, но наш фельдфебель — к которому потом прилипла кличка «Цукерл»[5] за то, что он любил «с вывертом» щипать новобранцев за щеки, оставляя синяки, и шипя со злобным сладострастием: «Бист ду, абер, зюс»[6] (верный знак, что он взял тебя на мушку) — так вот, наш фельдфебель так пристально сверлил глазами наш строй, следя, все ли кричат «Ура!», что, думаю, поручик видел даже гланды в наших глотках.

Затем Фредди Шауэр доверительно сообщил нам, что ситуация на фронтах — лучше некуда, что победа никогда не была так близка и что нам выпала великая честь принести ее на остриях своих штыков. Я не слишком разбираюсь в военной стратегии, поэтому мне не стало ясно, как мы сможем принести ее на остриях своих штыков, эту победу, если до того нам предстоит, согласно заветным мечтам, сложить головы в жестоких битвах на поле боя. Скорей всего, это был образец патриотической поэзии как таковой, как выразился бы мой дядя Хаймле. Не уверен, тогда ли уже я рассуждал подобным образом или это мои нынешние мысли (не буду строить из себя юного умника), потому что лишь гораздо позже, еще в ту, и потом, в следующую войну, съев бессчетное количество селедочных голов, я понял подоплеку патриотических призывов. Кстати, о селедке. Ехали как-то раз в поезде еврей и поляк. Поляк раскрыл свою кошелку, вынул из нее жирную вареную курицу и стал ее уплетать, а еврей, последний бедняк, достал самую дешевую в мире еду — селедочные головы — и принялся за них с простым хлебушком. Поляк возьми да спроси: «И почему вы, евреи, так часто едите селедочные головы?» — «От них человек умнеет», — ответил еврей. «Да ты что! — удивился поляк. — Тогда продай мне пару штук». Еврей продал ему головы, поляк их съел. А потом спрашивает еврея: «Что ж ты взял с меня по рублю за голову, если кило целой селедки стоит пятьдесят копеек?» — «Вот видишь, — невозмутимо заметил еврей, — ты умнеешь на глазах».

Так вот, я хотел сказать, что мудрость приходит с пережитым, то бишь — с количеством съеденных селедочных голов, ну, ты, мой читатель, понимаешь, что я имел в виду.

Время шло, нас учили штыковым приемам — «шварк-шварк»! Затем — «Ложись!» — плюх в лужу — «Отставить!» «Ложись!» «Отставить!» «Ложись!» Стыдно сказать, сколько раз фельдфебель Цукерл подходил ко мне, персонально ко мне — у этого усатого индюка глаза были даже на жопе — щипал меня до синяков и шипел:

— Бист ду, абер, зюс! А теперь потренируемся отдельно. «Ложись!» «Отставить!» «Ложись!» «Отставить!»

И все в таком роде.

Мы сидели полукругом, десяток еврейских парнишек из нашей роты, а в центре, с Торой в руках, восседал наш раввин Шмуэль бен Давид. Дело происходило в дальнем углу за кухней, у проволочного ограждения, рядом с невытоптанной полоской травки в две пяди шириной. Ребе выглядел немного странно в военной форме, которая отличалась от нашей только отсутствием погонов и звездой Давида на груди, что свидетельствовало о том, что это — военный раввин. В казарменных условиях это была большая привилегия. Тогда мы еще не знали, что эту привилегию получим почти все мы, европейские евреи, что мы дослужимся до желтой звезды Давида на груди, но это произойдет гораздо позже, в далеком светлом будущем, как выражаются авторы.

Так вот, значит, сидели мы себе на травке, солдаты плескались во дворе под краном, звенели солдатские котелки, тихий багровый закат сулил покой.

— Все это глупость, — сказал ребе Шмуэль. — Глупость глупостей и верховная глупость. Зачем я здесь, спрашиваю я вас? Чтобы напутствовать вас и заботиться о ваших душах, чтоб, когда вы погибнете, смогли предстать чистыми перед Всевышним, вечная Ему слава. То же самое должны делать и мои коллеги — католики, адвентисты, протестанты, субботяне, православные и мусульмане — во имя чести императора и во славу своего Бога. И где же здесь смысл, спрашиваю я вас? Если я знаю, что по ту сторону фронтовой линии есть такой же мой коллега раввин, который напутствует наших парней — кто мне сейчас скажет — наших или ненаших? Ведь теперь они воюют с вами, убивают вас во имя своего императора и Яхве, вечная Ему слава. И когда окончится это война, когда плуги вспашут землю Европы и на полях забелеют ваши кости вперемешку с останками ненаших, никто уже не будет знать, кто за какого Бога и какого императора лег в эту землю. Говорят, что на сей день дорогое наше отечество Австро-Венгрия уже потеряло убитыми в этой войне полтора миллиона человек. Это полтора миллиона парней, которые никогда не вернутся домой, полтора миллиона матерей, которые не дождутся своих сыновей у ворот, и полтора миллиона невест, которым не суждено лечь под них, зачать в счастье и рожать в добре и мире. Так вот, спрашиваю я вас, разве не видит Всемогущий всего этого? Он дремлет или ковыряет в носу? Или просто впал в старческий маразм и радуется, что люди гибнут во имя Его? Не знаю, братья мои, не могу вам ответить. Во всяком случае, думаю, что если бы у Господа были окна, все стекла Ему давно бы высадили!

Раввин захлопнул раскрытый молитвенник и добавил:

— На этом субботнее прочтение Хумаша, главы Пятикнижия, окончено. Амен и шабат шалом всем вам!

Честное слово, мне показалось, что глаза у него были на мокром месте, никогда раньше в синагоге в Колодяче он не произносил таких проникновенных проповедей.

8

Итак, шли дни за днями, и мы старательно, под зорким взглядом фельдфебеля Цукерла и мудрым руководством поручика Альфреда Шауэра, который редко казал к нам нос, готовились к тому великому часу, когда нас отправят на передовую и мы с мощным «ура!» вонзим штыки в грудь подлого врага, а те из нас, кто не сложит голову, принесут признательному отечеству победу на острие своих штыков и т. д. и т. п.

Но, так же как и везде, любая казарма — это две казармы, и одна совсем не похожа на другую. В первой мы чеканили шаг под солдафонские команды, заступали в караул, чистили шомполами стволы ружей, штопали разошедшиеся по швам от бессмысленных приседаний солдатские галифе; там выжигали вшей в вошебойке и раздавали жирный безвкусный гуляш из солдатских котлов. Вторая казарма была царством нежности — там писали или читали письма, показывали фотографии любимой девушки или мамы, мечтали с широко открытыми глазами, глядя в потолок, — о доме, о коровах или о братишке, но больше всего (мне стыдно признаться в этом, когда речь идет о таком боевом подразделении, как наше), больше всего мечтали о конце войны, которая для нас все еще не началась.

вернуться

5

«Сахарок» (нем.).

вернуться

6

«Ах, ты, мой сладенький!» (нем.).