Изменить стиль страницы

— А почему, достопочтенный ребе, вы не ответили мне вчера?

— Потому что дорога неблизкая, и если бы я тебе ответил, мы бы разговорились. Ты поинтересовался бы, в Варшаве ли я живу и по какому адресу. Затем, между прочим, есть ли у меня дочь. А потом в один прекрасный день ты свалился бы мне как снег на голову, напросился бы в гости и, в конце концов, попросил бы руки моей дочери. А я не намерен выдавать ее замуж за человека, у которого даже часов нет!

И я снова глянул на своего милого дядюшку Хаймле, который как раз задремал у окна. Со своими пушистыми кудрявыми рыжими бакенбардами, в пиджаке в крупную клетку, в поношенной шляпе-котелке, затвердевшей от носки, которую он бережно держал на коленях, дядя мог сойти за почтенного провинциального торговца зерном или скотом, каковым он не являлся. В сущности, он был никем — человек без определенных занятий, вечно кипящий новыми грандиозными планами, которые в конечном итоге должны были, пусть нескоро, привести его в Америку на постоянное жительство. «Трудно, — повторял он, — только добраться до американской земли. А потом все пойдет как по маслу! Это тебе не польский Тарнув, это — Америка!» В свое время дядя сделал ставку на одно нововведение, ранее неизвестное в нашем краю — на электрические пылесосы, столь модные в Америке. Привез откуда-то несколько штук и объявил, что принимает заказы. Но заказов не последовало — и не то чтобы товар был плох, просто в Колодяче во времена моего раннего детства еще не было электричества, и только наш дорогой император знал, когда же оно у нас появится. Затем дядюшка привез пятьдесят граммофонов с трубой и множество пластинок с немецкими шлягерами. Он с огромным удовольствием демонстрировал каждому желающему изумительное качество этих граммофонов, объясняя, что граммофон как таковой резко повысит уровень общей культуры во всем нашем родном крае, менял иголки и пластинки. Люди собирались послушать музыку, хлопали его по плечу, просили поставить еще и еще, пока в один прекрасный день вдруг не иссякли иголки, а на новые денег взять было неоткуда. Так он и не продал ни единого граммофона, сгрузил весь товар в телегу и отвез неизвестно куда. Насколько я помню, единственной успешной его сделкой стала покупка на какой-то военной распродаже громадного количества уцененных одеял. При покраске вместо уставного казарменного коричневатого цвета получился грязно-фиолетовый в розовых разводах, но дядя распродал их влет по смешным ценам. Прошло не так уж много времени, и не без участия портновского ателье «Мод паризьен» все в Колодяче облачились в одинаковые шерстяные костюмы и лапсердаки грязно-фиолетового цвета в розовых пятнах. Но я не верю, что эта сделка хоть на шаг приблизила дядю к заветным границам Соединенных Штатов Америки. Так что, независимо, от финансового успеха с одеялами, дядя вскоре вновь оказался без гроша в кармане. Но в голове его роилось множество новых идей, приносивших ему порой купюру-другую (с очень немногими нулями). В те дни, когда какой-нибудь наивный человек просил у него в кафе денег взаймы, дядя Хаймле неизменно отвечал: «Конечно, вот только вернусь из Парижа». «Как? — удивлялся его собеседник. — Ты едешь в Париж!?», на что следовал неизменный ответ: «Даже не собираюсь!»

Прошел кондуктор и объявил, что поезд подъезжает к столице нашего отечества — Вене.

5

Ну, что сказать тебе, брат мой, об этом потрясающем городе? С чем его сравнить? Мне доводилось видеть другие города, бывал я даже в Трускавце, в Стрие и Дрогобыче, но это все равно что сравнить нашего пристава пана Войтека с Его Величеством Карлом Первым или нашим великим покойным кайзером Францем-Иосифом! Или с ситуацией в той самой истории, когда Аарон по рассеянности вошел в синагогу без кипы, а раввин сделал ему замечание и велел немедленно покинуть Дом собраний «Ибо войти в синагогу с непокрытой головой, — изрек ребе, — грех, сравнимый лишь с грехом прелюбодеяния, когда кто-то согрешит с женой своего лучшего друга». — «О-хо-хо, ребе, — ответил ему Аарон — мне доводилось делать и то, и это. Поверьте — это таки огромная разница!» Так вот, примерно такая же разница и между Трускавцом и Веной.

Мы шли улицами Вены, я нес в руках небольшой дядюшкин чемоданчик, постоянно останавливаясь, чтобы поглазеть на дома, двухэтажные омнибусы, трамваи и лакированные пролетки, а дядя постоянно дергал меня за локоть, напоминая, что нам нужно идти. Правду сказать, я думал, что Вена будет выглядеть как озабоченная военными тревогами столица. А здесь война не то, чтобы совсем не чувствовалась — нет, на улицах и в кафе было много офицеров, порой проходил военный патруль или проезжал грузовик с солдатами — но город показался мне беззаботным и каким-то искрометно-легкомысленным, вроде дяди Хаймле, но гораздо богаче.

Наконец, мы подошли к отелю, если не ошибаюсь, он назывался «Астория». Это было не просто здание — дворец с мифическими существами, поддерживавшими балконы и эркеры, с розовой мраморной лестницей и вертящейся дверью хрустального стекла, окантованной блестящей медью. Внутри холл сиял — или, может, это было обманчивое отражение в стеклах — миллионами лампочек. Двое господ в золотисто-синих ливреях и белоснежных перчатках, достойных маршалов или — бери выше — кронпринцев, величественно возвышаясь у входа, встречали и провожали гостей отеля; двое парнишек в таком же сине-золотом и в причудливых головных уборах, напоминающих синие кастрюльки, доставали из машин багаж или загружали его в машины… и если я буду рассказывать дальше, то просто расплачусь от волнения.

Я так и стоял бы, разинув рот, если б дядя Хаймле не подтолкнул меня:

— Входи, что ты застыл.

— Сюда?!

— А куда же? Нам ведь здесь жить!

Я не поверил своим глазам и ушам. И в полном изумлении, подхватив чемоданчик, зашагал за дядей. Маршалы и кронпринцы мельком скользнули по нам взглядом, не обратив особого внимания — здесь следует добавить, что я был хоть и провинциально, но все же прилично одет (не забывайте, кем был мой отец Якоб Блюменфельд, и что он, по его словам, шил красные мундиры даже для драгунов лейб-гвардии Его Величества).

Внутри вся эта роскошь выглядела еще более головокружительно — с пальмами в кадках под хрустальными люстрами, разодетыми людьми, спускавшимися по широкой лестнице, устланной нежно-голубой ковровой дорожкой — дамы в платьях по моде тех лет, перехваченных лентой над коленями, с сигаретами в длинных мундштуках и господа во фраках, словно сошедшие с картинок на окнах нашего ателье в Колодяче. По этой лестнице спускались и однорукие блестящие офицеры с глубокими шрамами на лице — пустой рукав мундира пропущен под поясной ремень — в моноклях, типичные немцы. Похоже, быть одноруким со шрамом на щеке считалось здесь модным, потому что немцы выступали надменно и гордо, как махараджи на белых слонах. Парнишка — из тех, с золотисто-синими кастрюльками на голове — звонил в колокольчик, звонил нежно, чтоб никого не потревожить, а на небольшой черной доске, которую он держал в руках, мелом было написано: «господин Олаф Свенсон». Думаю, Олафом Свенсоном был не он сам, а лицо, которое он разыскивал.

Мало сказать, что у меня шла кругом голова — горло у меня пересохло, мне казалось, что с минуты на минуту сюда ворвутся полицейские и арестуют и меня, и дядю Хаймле как людей, незаконно вторгшихся на экран чужого фильма или мошенников из Колодяча под Дрогобычем, которые с дурными намерениями проникли в этот розовый, золотисто-синий ароматный чуждый им мир.

По ассоциации с мошенничеством, глядя на мраморные столики, за которыми дамы пили кофе со сливками, деликатно лакомясь теплым штруделем, а важные господа читали газеты на тонких бамбуковых подложках (я имею в виду газеты, а не господ), и на кокетливо изогнувшиеся венские вешалки у столиков, на которых висели такие умопомрачительные пальто, каких мы в Колодяче отродясь не видели, я вспомнил историю, случившуюся, вероятно, в подобном месте:

— Простите, это вы — Мойше Рабинович?