Изменить стиль страницы

— Нет.

— Видите ли, дело в том, что Мойше Рабинович — это я. А вы почему-то надеваете мое пальто!

Но мне в тот момент было не до колодячских историй, а еще меньше — до желания надеть чужое пальто. В этот момент дядя Хаймле подошел к важному господину в ливрее — здесь невозможно было понять, кто из них господа, а кто — слуги, потому что этот, к примеру, выглядел как собственник конезавода на пятьсот лошадей. Он свысока глянул на дядю, затем чуть склонился и приблизил свое ухо к его лицу — похоже, дядя от смущения говорил слишком тихо, так что ему пришлось повторить свой вопрос еще раз в склонившееся к нему ухо. Конезаводчик удивленно поднял брови, дядя сунул два пальца в карман за чаевыми, но явно передумал и с суетливой любезностью предложил ему сигарету. Тот с еще большим изумлением глянул на пачку сигарет и брезгливо покачал головой — или был некурящим, или, что более вероятно, пришел в ужас от предложенной ему низкопробной махорки. Вторая гипотеза кажется мне более правдоподобной.

Все это не заняло даже двух поэтических дядюшкиных минут, но мне воистину показалось целой вечностью, пока эта важная персона не указала рукой в белой перчатке куда-то в глубину холла. Дядя победоносно махнул мне рукой, призывая следовать за ним.

Мы прошли мимо витрин с духами и разными непонятными дамскими принадлежностями, мимо подсвеченной стеклянной рекламы с горным пейзажем, приглашающей нас провести лето в Тирольских Альпах — благодарю, я охотно воспользовался бы этим приглашением, но мне через неделю надлежало явиться под знамена. Через «летящую» дверь, (открывающуюся в обе стороны), мы проникли в коридор, где уже не встречались дамы с длинными мундштуками и господа во фраках; их сменили спешащие официанты с подносами, на которых выстроились чашечки кофе и тарелочки с пирожными, затем мы дошли до железной двери с надписью «аварийный выход», и дядя храбро зарысил дальше. Мы зашагали вниз по цементной лестнице, наши шаги эхом отдавались в этом пустом колодце с оштукатуренными кирпичными стенами — все ниже и ниже, к самому дну. А там нас ждала еще одна железная дверь, дядя осторожно приоткрыл ее, и на нас обрушился жаркий зной, гудение насосов и шипение пара. Как ты догадался, это была котельная. Мы шли мимо труб и резервуаров, перешагивая через лужи на цементном полу, пока вдруг перед нами не вырос какой-то гигант, черный от угольной пыли и въевшегося в кожу масла. Секунду-другую он рассматривал нас, а затем его бело-розовые губы растянулись в радостной улыбке:

— Хаймле, дружище!

Дядя Хаймле осторожно, стараясь не запачкать свой светлый пиджак в крупную клетку, обнял его, затем посмотрев на свои руки, сказал:

— Это — мой племянник Исаак, он идет на войну. А это, Изя, мой добрый друг Миклош, значит, венгр и кочегар.

Венгр пробормотал нечто вроде «Чоколом!» и протянул мне свою огромную черную лапу.

Затем мы поднялись по железной лестнице в его комнатушку — две кровати, газовая печка и чугунный умывальник. Сели за маленький столик, и господин Миклош, оживленно поглядывавший на моего дядюшку, предложил:

— Живите здесь. По пивку, а? Вас, наверно, мучит жажда с дороги.

— Это можно, — благосклонно согласился дядя.

Они говорили на том странном языке, который сформировался в милой моему сердцу Австро-Венгрии и употреблялся только в межэтнических контактах, так сказать, на федеральном эсперанто. Основа, или точнее, скелет его был немецким, в который нахально вторгались и бесчинствовали самым хулиганским образом, жонглируя падежами и родами, причастиями и склонениями, языковые эмигранты славянского, венгерского, еврейского и даже боснийско-турецкого происхождения. Нет, каждая этническая составная часть великой империи говорила на своем собственном языке, в котором, разумеется, гастролировали всевозможные другие высокие лингвистические гости. Более того, даже сами австрийцы разговаривали между собой на языке, который они легкомысленно именовали немецким, но если бы бедный Гёте мог их услышать, он повесился бы на первом же газовом фонаре. Гораздо позже, когда жизнь предоставила мне возможность более тесного общения с коренным населением этой альпийской страны, мне было проще уплатить налог за практику стоматолога, чем объяснить соответствующему инспектору, что я — не зубной врач. Подобно ситуации с Абрамовичем, которого спросили, не создавал ли ему трудности в общении с французами его французский язык, когда он был в Париже. На что тот ответил, что лично у него не было ни малейших проблем, а вот у французов — огромные.

Пока венгр суетился, ставя на столик стаканы, бутылки и прочее, дядя похлопал меня по руке:

— Ну, что скажешь, солдат?

— Я сейчас описаюсь — в отчаянии пробормотал я.

Это были мои первые слова с тех пор, как мы шагнули в этот мраморный мир «Астории». И произнес я их на чистом идише, если можно применить понятие «чистота» к этой амальгаме немецкого, славянских и ассиро-вавилонских языков.

6

А потом началось такое, что боже ж ты мой! Лишь бы мама не узнала! Мы сидели в какой-то корчме, дядя и венгр уже хорошо хватили, вокруг нас увивались три девицы — одна, должен признаться, была очень хороша собой — статная, белокожая, напоминавшая мне венгерскую крестьянку. Она все время подливала мне то самое, молодое венское вино «хойриге», которое так легко скользит в желудок, но коварно ударяет прямо в голову, а я, как последний дурак, послушно глотал рюмку за рюмкой. На маленькой сцене шла программа, девушки распевали игривые песенки, тряся юбками и показывая то передок, то задок. И вся корчма подпевала им, покачиваясь в такт. Зал был забит солдатней, и меня подташнивало от тяжелого запаха их дешевых сигар и от выпитого вина. Как ты хорошо знаешь, в нашем Колодяче выпивали, в основном, поляки, а мой отец, откупорив бутылку вина на Песах, тщательно закупоривал ее в конце вечера, чтобы допить остатки на Хануку.

Дядя обнял меня, нежно поцеловал в щеку и провозгласил перед всей нашей маленькой компанией:

— Мой племянник — солдат! Мой милый мальчик идет на войну и должен получить боевое крещение! Посвящение! Вторую бар-мицву!

Не знаю, кто выдумал, что духовное совершеннолетие достигается в тринадцать лет (чему и посвящена бар-мицва), но даже если это Моисей, царь Соломон или царь Давид — я не согласен. Зато моя вторая бар-мицва должна была действительно сделать меня взрослым. Я, конечно, догадывался, о чем шла речь, не дурак. Милош сказал что-то по-венгерски моей компаньонке, она схватила меня за руку и со смехом потянула за собой.

— Куда ты меня? — смущенно заблеял я, хоть, как уже было сказало, я догадывался, но мне было стыдно перед дядей Хаимом.

— Иди, иди, мой мальчик, — подбодрил меня он.

Венгерка затянула меня куда-то за сцену, в крохотную комнатушку, забитую мебелью, с зеркалом, париками и всякими театральными штучками, закрыла дверь на ключ и с хихиканьем опустилась на кушетку. В комнате пахло краской, замазкой и одеколоном.

— Уф-ф, жарко, — сказала она, раскрасневшаяся и возбужденная алкоголем, расстегнула на груди свою бархатную блузку, из которой, будто только этого и ждали, выскочили на свободу ее пышные груди.

Она перехватила мой взгляд, прикованный к этим белым налитым сельским прелестям, взяла мою руку и положила себе на грудь. Я облился потом, вино зашумело в пьяной голове, тяжело задышал — у меня в глазах все двоилось: девушка, мутная лампа, зеркало… Я зажмурился, сел, обнял ее и сказал:

— Я люблю тебя, Сара.

— Я не Сара, я Илона, — поправила меня девушка.

Глянув на нее, я по-дурацки рассмеялся и почувствовал, как улыбка сползает с моего лица. Снова зажмурился, растекшись на кушетке, и увидел перед собой Сару — серо-зеленый блеск ее глаз в пелене воздушной ткани или, может, это был дым сигар. Она смотрела на меня с укором.

— Эй, тебе что, плохо? — спросила венгерка, тряся меня за плечи.

Я раскрыл глаза, полные слез — наверно, от выпитого. Нужно сказать, что впоследствии, когда я напивался, меня всегда прошибала слеза.