Изменить стиль страницы

Видимо, в местном театре закончился спектакль, потому что во двор вваливается шумная группа актеров и актрис. Они все еще в гриме и сценических костюмах. Должно быть, играли что-то из Булгакова: накрашенные толстухи-спекулянтки, полураздетые московские проститутки, девушки-красноармейцы и чекисты в кожаных тужурках, цыганки в пестрых блестящих нарядах. Скорее всего, эта театрализованная инвазия тоже входит в программу вернисажа, который сам по себе — с его длинноволосыми гениями, изобилием спиртного и хозяином с белым петухом подмышкой — не лишен экзотики.

Я часто поглядываю в сторону ограды с развешанными полотнами местных художников — напрочь забытый повод этого события, — где оживленно разговаривают, не обращая внимания на окружающую их художническую рать, Аракси и тот диковинный господин в черном.

Сквозь шумную фланирующую толпу я замечаю, что Аракси плачет, потом что-то возбужденно говорит, вытирая нос носовым платком, галантно предложенным ей Черным человеком.

… Даже не знаю, где мы находимся. Вероятно, это ателье какого-то художника. Люди сидят прямо на полу, на китенике — домотканом шерстяном ковре с длинным ворсом — и пестрых подушках. Аракси играет на фортепиано. Вокруг нее сгрудились пестрые проститутки, чекисты и цыганки, умопомрачительными голосами поющие до боли знакомую песню из трактиров моего детства: «Помните ли вы, сударыня?»

Странно, что, несмотря на бурные перемены и многочисленные сотрясения, пьяные ритуалы времен Гуляки все еще живы, хотя предстают перед нами в новой ипостаси. Разница лишь в том, что тогда несло вонючими сигаретами «Томасян» третьего сорта, а сейчас волнами на меня накатывает слабый запашок марихуаны. Воистину, каждому времени — свои ароматы!

Вдруг в кресло, в котором я так удобно устроился, неизвестный благодетель буквально обрушивает какую-то девочку в балетном трико. Она плотно обвивает мою голову руками и запечатывает мне рот ничем не заслуженным продолжительным поцелуем. Мне все же удается, несмотря на объятья, поправить покосившиеся очки и лишь тогда я замечаю, что рядом терпеливо ждет развязки событий бывший военный прокурор. Он говорит мне, не замечая девочки у меня на коленях:

— Прошу вас, уведите отсюда госпожу Вартанян. Она слишком много пьет, ей станет плохо.

С трудом высвобождаюсь из объятий легкокрылого создания — живого свидетельства полного раскрепощения нравов на этих географических широтах, в прошлом подвластных столь жестким патриархальным канонам и условностям.

Роюсь в куче одежды, сваленной в прихожей как попало, и, наконец, нахожу пальто Аракси. Перекинув его через руку, пробиваюсь к фортепиано, но там уже играет какой-то мужчина. Озираюсь по сторонам, ищу ее взглядом, потом прохожу в соседнее помещение — подлинную мастерскую художника, с мольбертами и неоконченными полотнами, большим столом, на котором беспорядочно разбросаны сто тысяч кистей, использованных тюбиков, баночек, чашек и тарелочек с засохшей краской. Прошу прощения, но мне кажется, что представшая моим глазами картина — отнюдь не случайный артистический беспорядок. В ней чувствуется преднамеренная кокетливая показуха, своего рода богемная экзотика, рассчитанная на зрителя. Но Аракси и тут нет, она исчезла!

Выбегаю на улицу и вижу, как она почти бегом направляется в сторону мечети. Кричу:

— Аракси!

33

Я бежал за пролеткой, плакал и кричал:

— Аракси!

Меня не слышали, ритмичный звонкий цокот четырех пар лошадиных подков по мостовой поглощал все посторонние звуки. На бульваре, ведущем к вокзалу, пролетка набрала скорость и быстро исчезла из виду. А я, выбиваясь из сил, все бежал и бежал за ней.

Я вылетел на перрон в тот момент, когда поезд уже трогался. Прозвучали предупредительные кондукторские свистки; подобно старому астматику, натужно задышал паровоз. На грязно-зеленых закопченных вагонах были прикреплены таблички, на которых латинскими буквами было написано: СТАМБУЛ — ПАРИЖ.

Наконец я увидел их в одном из окошек вагона второго класса — мадам Мари Вартанян и господин Вартанян высунулись наружу, почти нависая над перроном.

Какие-то люди, вероятно родственники, шли рядом с поездом и весело выкрикивали что-то по-армянски. Были, конечно, и прощальные слезы, и улыбки сквозь слезы. Я ускорил шаг. Моя бывшая учительница первой заметила меня, расталкивающего поток провожающих. Она крикнула мне, счастливая и возбужденная:

— Милый Берто, милый мой! Как хорошо, что ты пришел! Передай привет твоим бабушке с дедушкой! И приезжай к нам в гости, слышишь?

Тут к окну подскочила Аракси и тоже высунулась наружу. Она что-то прокричала, но ее слова потонули в свистке паровоза. По движению губ я понял, что она крикнула: «Я тебе напишу!»

Постепенно я отстал и, наконец, остановился у конца перрона. Паровоз издал прощальный гудок, и последний вагон вскоре исчез вдали. Я увидел, что стою как раз под вывеской, на которой славянскими и латинскими буквами было написано: «ПЛОВДИВ».

Как я уже сказал: она мне так и не написала.

34

И вот сейчас, спустя целую жизнь, я стою на том же самом месте, на краю перрона. Вокзал с тех пор не слишком изменился. К одной из старых чугунных колонн прислонилась Аракси.

Она плачет.

Подхожу к ней, заботливо накидываю ей пальто на плечи и протягиваю свой носовой платок. Она берет его, но вытирает не глаза, а красный отпечаток помады, который оставила мне поперек рта девушка, усаженная судьбой на мои колени. Я смущенно смеюсь, словно уличен в чем-то преступном. Она тоже улыбается, шмыгая носом, как ребенок.

— Извини, — говорит она. — Я слишком много выпила.

Молча рассматриваю ее — сейчас, в сером свете зарождающегося дня, она кажется мне еще красивее: черты лица разгладились, утратив резкость, стали по-детски чистыми, пастельно-мягкими, почти иконописными. Никогда еще в эти несколько дней, с тех пор как я снова оказался в родном городе, она не была так близка к своему тогдашнему образу, который запечатался в моей душе нестираемой матрицей.

Осторожно беру ее под руку и веду по пустому перрону.

Мы выходим на привокзальную площадь. Поднимаю руку, одно из дремлющих такси подъезжает к нам.

— Ты мне расскажешь, что случилось?

— Может быть. Я кое-что узнала от этого военного прокурора. Но не сейчас. Мне нужно домой, муж, наверно, уже разыскивает меня через Интерпол.

— Ведь он же знает, что ты со мной.

— Знания человека простираются только до той грани, до которой он хочет. Да, он знает, что у меня гость, дорогой мне друг детства, и что мне следует о нем позаботиться. Но он не знает, что этому гостю приходится заботиться о подвыпившей хозяйке… Ты не поедешь со мной?

— Нет, — отвечаю, — пожалуй, пройдусь.

Она наскоро, скорее машинально, целует меня в щеку, и такси ее увозит. Я остаюсь один на привокзальной площади.

Небо над темно-фиолетовыми холмами, все еще хранящими краски ночи, постепенно розовеет. Вернисаж окончен, жизнь продолжается…

35

Старый Костас Пападопулос спускается по приставленной к полкам лестнице, держа в руках одну из своих запыленных картонных коробок. Он водружает ее на стол под лампочкой, где всего минуту назад сжег фотопленку с забытой всеми историей распашки старого турецкого кладбища, и стирает ладонью пыль с крышки.

— Здесь все о табаке. От «А» до «Я».

Костаки извлекает из коробки пожелтевшие конверты и перетянутые резинкой рулончики скрученной фотопленки, потрескавшейся от времени и ставшей ломкой. Читает поочередно надписи на конвертах, вынимает их содержимое, разглядывает на свет стеклянные пластины, кадры фотопленки, роется в потускневших фотографиях. Наконец, искомое найдено.

— Вот! «Вартанян и сыновья», акционерное общество. Тогда, Берто, в Болгарии было трое крупнейших производителей табака и сигарет. Все — многочисленные армянские семьи: Томасян, Дердерян, Вартанян. Великие армяне, джан, великие семьи! А ведь бежали от резни в Турции без гроша в кармане, и начинали с нуля, как последние бедняки. Крепкое племя, эти армяне!