Изменить стиль страницы

При выходе мы слегка нагибаемся, чтобы не удариться о притолоку. После церковного полумрака в глаза бьет ослепительный солнечный свет. Прозрачный золотистый воздух, кажется, звенит, журчат в тишине монастырские фонтанчики с питьевой водой, а внизу речка монотонно жалуется на своем невнятном языке, понятном лишь прибрежным тополям. Византолог из Софии ведет нас во внутренний двор, но у каменных ступеней, стертых на протяжении столетий ногами бесчисленных поклонников, я останавливаюсь, как вкопанный.

В глубине двора, у плотной стены самшитовых зарослей, зябко подняв воротник пальто и глубоко засунув руки в карманы, стоит женщина. Она мне кого-то напоминает, но кого? Женщина смотрит на меня, не двигаясь, ничем не выказывая, что мы знакомы. Действительно знакомы? Я близорук, а расстояние слишком велико, чтобы быть уверенным в странной схожести незнакомки с той, из прошлого. Пройдя несколько ступеней, я снова смотрю в ее сторону, но женщина исчезла.

Группа направляется к церкви, которую расписал Захарий Христович, именуемый Зографом. Мне не хочется спешить за толпой, я хорошо знаю и историю грешной любви художника к жене брата, и причины, из-за которых он в годы турецкого владычества в гневе зашвырнул пловдивских богатеев, примерных христиан, но плохих болгар, в геенну огненную — это чудесная балканско-деревенская злая иконописная ремарка к «Аду» Данте!

Нет, я за ними не пойду. Останавливаюсь под сводами. На меня накатывает что-то до боли знакомое и вместе с тем позабытое.

6
Своды, своды…

Мы столпились под изящными арабскими сводами мечети — квартальная ребятня, вылупившая глаза на Ибрагима-ходжу. Мулла сидит, скрестив ноги, на круглой кожаной подушке и читает нам, водя пальцем, тексты из Корана.

— А в третьей суре Али Имран говорится: О Владыка, только Ты — Всемогущий над всем — Царь царства! Ты даруешь власть, кому пожелаешь, и лишаешь власти, кого пожелаешь. Ты возвеличиваешь, кого пожелаешь… и обходишь и унижаешь тех, кого пожелаешь. Поистине, в Твоей руке — благо. Ты вводишь часть ночи в день, удлиняя день, и вводишь часть дня в ночь, удлиняя ночь, и Ты выводишь живое из мёртвого и мёртвое из живого…

Я, дурак, завороженно слушая слова ходжи, выпустил на пол зажатую в кулаке гайку — брякнувшись на каменный пол, она выстрелом разорвала тишину, нарушаемую лишь речитативом ходжи. Под гулкими сводами мечети звук заметался, как в ловушке.

Ходжа вздрогнул, словно у него под подушкой взорвалась бомба, потом приподнялся и влепил мне увесистую оплеуху от имени всего оскорбленного исламского воинства.

И это была далеко не последняя оплеуха, выпавшая на мою долю, пока я не научился уважать Божьи храмы. Потому что отчетливо помню, что сделал раввин Менаше Леви, почтительно титулованный нами «ребе», который, читал нам огромную, в кожаном переплете Тору, водя палочкой по строчкам.

В синагоге были все те же: я, Митко — сын учителя Стойчева, босоногий цыганенок Салли и турчонок Мехмет в галошах, а также девочка Аракси, кудрявая и нарядная, как куколка, армянская девочка, с черными глазами, глубокими и блестящими, словно омуты на реке Марине в лунную ночь.

Ребе Менаше, упиваясь музыкой слов, плавно размахивал свободной ладонью, словно дирижировал Венским филармоническим оркестром.

— …Пишет великий и мудрый царь Соломон в своей «Песне Песней», или по-еврейски «Шир-а-Ширим»: «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими; волосы твои — как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; зубы твои — как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними; как лента алая губы твои, шея твоя — как столп Давидов, сооруженный для оружий, тысяча щитов висит на нем — все щиты сильных; два сосца твои — как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями. Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе!»

Слова раввина вызвали в моей груди какой-то странно-незнакомый, но сладостный трепет. Я тайком взглянул на Аракси, и она тоже посмотрела на меня.

А раввин продолжал дирижировать оркестром: «Оглянись, оглянись, Суламифь! — и мы посмотрим на тебя. Округление бедер твоих, как ожерелье, живот твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; два сосца твои — как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями…»

Я подался вперед, чтобы увидеть груди Аракси, она тоже быстро взглянула вниз и стыдливо прикрыла руками то место, где таинство созревания уже наметило два набухших холмика. Наверно, это выглядело глупо, и мы оба, наверно, от смущения, с трудом сдерживали смех.

Я даже не заметил, когда раввин прервал чтение и воззрился на нас из-под очков. Затем двумя пальцами снял с меня мои очки, залепил мне пощечину и снова водрузил их на место.

Справедливости ради следует признать, что на этот раз оплеуха была значительно более снисходительной, почти символической. Этим я был обязан не столько нашей с ним общей этнической принадлежности или дружбе раввина с дедом, сколько тому факту, что бабушка Мазаль и ее подруги были одними из самых ревностных посетительниц шабатной синагогальной службы. А война с женщинами (несмотря на то, что в иудейском религиозном спектакле им отводилось второразрядное место) при видимо редеющем мужском контингенте, стала бы для нашей квартальной синагоги трагедией, сопоставимой разве что с разрушением Храма римскими легионами Тита Флавия Веспасиана.

7
Суббота. В Банковском монастыре после полудня

Она снова мелькнула, как молния, — яркий проблеск на долю секунды, и я почувствовал ее раньше, чем увидел. Может быть, взгляд просто скользнул — бегло и рассеянно, не задержавшись на женском силуэте у сводчатого окошка, затерявшегося среди прочих слушателей. Уже потом сознание, как исправный компьютер, без моего участия, открыло файл, в котором сохранилось знакомое лицо, выделяющееся в безликой толпе.

На этот раз я уже медленно обратил взгляд в ту сторону, не доверяя первому впечатлению. Ведь если эта женщина действительно та, за которую я ее принимаю, то это — не более, чем галлюцинация, порожденная волнением, которое я испытал, неожиданно вернувшись в страну моего детства.

Или следствие усталости после бессонной ночи.

Предыдущая ночь прошла в самолетах и непривычно тихих аэропортах, где дремали в пластмассовых креслах-горшках незнакомые пассажиры, погруженные в тревожные, обрывочные сновидения. Они, как мне казалось, прибыли из ниоткуда и направлялись в никуда. Ничего не значащие встречи галактических пылинок, которые никогда впредь, в ближайшие миллиарды веков, не сойдутся в одном и том же месте в одно и то же время.

За моей спиной — абсида, где простерла руки, словно желая нас защитить, Божия Матерь — покровительница монастыря, названного в ее честь монастырем Успения Пресвятой Богородицы. А рядом с этой расписной абсидой, в сводчатой нише, выставлена чудотворная грузинская икона — одна из загадок этого монастыря. Я продолжал говорить, это профессиональная университетская привычка — изрекать слова, которые заранее приготовился сказать или уже не раз произносил, но думать о другом. Я даже не отдаю себе отчета, что говорю механически и повторяю фразы, которые, может быть, произносил ранее по другому поводу, потому что взгляд мой устремлен на другую сторону длинного мраморного стола, над головами слушателей — туда, где стоит женщина.

Та самая, невозможная.

— Всмотритесь внимательно в эту икону. Постарайтесь поймать взгляд Богоматери! Нечасто иконописное произведение раннего христианства с такой силой и глубиной внушает идею материнства, проникнуто ее жизнеутверждающей философией. Мариам, или Мария. Мистерия, унаследованная от древних верований Востока, быть может, пришедшая из далеких времен матриархата. Ибо в этой иконе мы можем прочесть закодированное древнее восточное дохристианское послание об изначальной Богине-матери. Мадонне, дарующей жизнь и являющейся символом ее нескончаемого круговорота, временной смерти Солнца и его воскрешения. Нашей общей древней азиатской Ма.