Изменить стиль страницы

Тут я заметил, что с другого конца маленькой площади, со стороны турецкой бани, к нам направляются трое верных друзей Гуляки — раввин Менаше Леви, батюшка Исай и мулла Ибрагимходжа. Вечерняя служба во всех трех божьих храмах, очевидно, закончилась, а посему пришел конец тому блаженному времени, когда мне разрешалось сидеть напротив деда под виноградной лозой. Наступала «ракийная пора», и закат поудобнее устраивался в объятиях фракийской ночи.

Все это было давно — когда в Пловдиве трактиров было больше, чем жителей, а кларнет Мануша Алиева до поздней ночи будоражил сердца людей, наполняя их добротой, грустью или весельем.

2
Пловдив, наши дни — одним октябрьским вечером

Тяжелая плотная занавеска вдруг колыхнулась и, словно сокрушив преграду, сверху хлынул красный поток, как раскаленная вулканическая лава.

Это продолжалось всего мгновение, пока наши глаза свыклись с огненным светом, струившимся из лаборатории. Наверху деревянной лестницы возник силуэт — плечи, руки, голова. Неловко согнувшись, человек держал в руках что-то объемистое и квадратное, издали походя на мифического сатира. Вот он остановился, коленом попридержал свой груз, перехватил его поудобнее и повернулся к нам боком. На миг сверкнули очки в проволочной оправе, а спутанные волосы, попав в поток света, словно вспыхнули. Человек вдруг весело засмеялся — явно в ответ на какую-то свою мысль, тут же зашелся в хриплом кашле, каким обычно страдают заядлые курильщики, и стал спускаться задом наперед по скрипучей лестнице. Стало видно, что одна нога у него короче другой.

— Может, помочь? — предложил я.

— Стой, где стоишь, джан. Я делаю это тысячу лет.

Что касается тысячи лет, я сразу был готов ему поверить, потому что он, хронист, бродил по белу свету за много веков до нас. Боже мой, каким же старым он стал, наш вечный Костаки!

Грек, которого мы в детстве почтительно называли «Господин Пападопулос», взъерошенный и небритый, в старом свитере ручной вязки, провисшем на его костлявой усохшей фигуре, сейчас представлял собой лишь далекое воспоминание, тень того улыбающегося и всегда опрятного фотографа с красным галстуком-бабочкой и расчесанными на прямой пробор волосами.

Не лучшим образом выглядело сейчас и его ателье, в которое когда-то мы — я и она — с трепетом входили словно в таинственную обитель волшебника. Пыльная паутина покачивалась над полками с многочисленными коробками и множеством ненужных предметов. Беспорядочно набросанные ванночки для промывания негативов, штативы и обгоревшие отражатели в углу грустно напоминали о других, давно отшумевших лучших днях.

Перед порванным, провисшим с одной стороны, панно торчала уже знакомая картонная колонна, когда-то изображавшая мраморное великолепие на фоне нарисованных руин античного храма со статуей безрукой Венеры, краска на темных кипарисах потрескалась и кое-где облезла. А вдали, по немыслимо лазурному морю, плыли лебеди. Я помнил это панно с его руинами и лебедями, на которое когда-то мечтательно засматривался. Сколько призывников, гордившихся новенькой военной формой, сколько служанок, сколько закадычных подружек — гимназисток и работниц табачной фабрики, сколько чинных супружеских пар стояли или сидели возле картонной колонны, на фоне немыслимо красивой бутафорной Греции!

Крепко опираясь на треножник, в стороне все еще стоял тот громадный старый фотоаппарат с гармошкой, в чьей одноглазой волшебной утробе образы рождались, словно дети, — вниз головой.

Старик с видимым усилием водрузил коробку на стол, потом защелкал старыми фарфоровыми выключателями. Красный свет наверху погас, а прямо над нами зажглась лампочка, слегка затененная прогоревшим бумажным абажурчиком.

Костаки нагнулся, пристально вглядываясь мне в лицо, будто хотел убедиться, что это я, а не кто-то другой. В этот миг на голых проводах плитки зашипел вскипевший кофе, моя спутница вскочила, желая помочь, но старик деликатно отнял у нее джезву. На Востоке так принято: кофе разливает хозяин. И льет его с высоты, чтобы образовалась густая пупырчатая пенка. Как я знаю с детства, пупырышки пророчат деньги, но мне ни разу не удавалось найти убедительные доказательства этому утверждению.

Последовало приглашение, как и полагается, по-турецки:

— Буйрунус!

Пока мы наслаждались ароматным напитком, отпивая из маленьких анатолийских чашечек, похожих на распустившиеся тюльпаны, он погладил меня своей старческой рукой, как гладил, когда я был ребенком. Потом постучал по картонной коробке и многозначительно поднял вверх палец:

— Даже на кладбище нет такого количества покойников, как в коробках Костаки! Только на кладбище они — прах. Ничто, тень этого ничто. Ветры времени, они здесь — упокоенные и вечные. Я все храню, все! Тысячи, бесчисленное множество фотографий…

Он замолчал, дважды задумчиво затянулся сигаретой, глубоко втягивая при этом щеки, на которых каждый раз образовывались провалы, словно впадины, поросшие острой серой травой. Потом сокрушенно добавил:

— Вот только театр закончился, финита ля комедия. Было когда-то ателье «Вечность» Костаки Пападопулоса. Было да сплыло. Прошедшее совершенное время.

— Ничего не закончилось, пока земля вертится… — заметил я с неубедительной бодростью, и в свою очередь погладил костлявую руку старика, усыпанную крупными пятнами, похожими на застарелые следы кофе на его ветхой рубашке.

— Вертится, да не для нас. Les jeux sont faits, mon chéri. Rien ne va plus![15] — засмеялась моя спутница.

Я глянул на нее. Женщина сидела напротив меня, отпивая из чашечки густой ароматный напиток, и молча, с любопытством наблюдала за мной. И курила — может быть, это была уже пятая по счету сигарета с тех пор, как мы без приглашения вторглись в ателье грека.

Старик проворно вскочил с места и заковылял, будто старый волшебник, по своей полной тайн обители, открывая коробки и конверты, вынимая из них и рассматривая на свет стеклянные пластинки, целлулоидные негативы и проявленные фотографии в поисках того, что он назвал «ветрами времени». Проходя мимо древнего сундучка-фотоаппарата, Костаки провел ладонью по его матовому темно-коричневому дереву и было неясно, то ли он его погладил, то ли просто стер пыль. Потом постучал по нему пальцем и поучительно сказал, словно мы впервые видели подобное чудо:

— Дагерротип! Камера-обскура! Обскура, но видит все!

Успокоившись, снова подсел к нам и взял мою чашечку, которую я перевернул на блюдечко, как делали соседки, когда бабушка Мазаль гадала им на кофейной гуще.

— А сейчас посмотрим, что нам скажет гуща…

Костаки покрутил чашечку в стариковских искривленных ревматизмом пальцах, молча посмотрел на женщину и снова уставился в узоры на дне кофейной чашки.

— Погода испортится, — задумчиво пробормотал он. — Падут туманы. Тяжелые и густые туманы, как дым от пожарищ.

— Это показывает кофе? — спросил я недоверчиво.

Старик перевел взгляд на маленькое зарешеченное окошко.

— Ласточки летают низко. Так всегда бывает перед ухудшением погоды.

Я тоже посмотрел наружу, но никаких ласточек не увидел. Осень обещала скорые заморозки, и быстрокрылые предвестники дождей и туманов, скорее всего, уже давно отправились на юг дальними голубыми маршрутами.

Старик снова испытующе взглянул на меня, потом нерешительно протянул чашечку моей спутнице, не сказав больше ни слова.

Она, как заправская гадалка, покрутила ее, старомодный перстень с венчиками из рубинов, вероятно, наследство от матери, блеснул в свете лампы под картонным абажурчиком. Некоторое время Аракси внимательно рассматривала кофейную гущу, но потом решительно опрокинула чашечку на блюдце.

— Ну? — спросил я. — И что же, по-твоему, там написано?

— Камера-обскура, — ответила она и резко подтолкнула блюдце в мою сторону, как будто я был виноват, что в магическом рельефе гущи что-то не так.

вернуться

15

Игра окончена, мой дорогой. Продолжения не будет (франц.).