Изменить стиль страницы

Господин Пападопулос был грек. Жил он одиноко и, судя по всему, никогда не имел семьи. Сильно хромал из-за перенесенной в детстве болезни, и никто не знал, каким ветром занесло его именно сюда, в Пловдив, после того, как он спасся от турецкой резни в Измире. Был ли он родом из тех анатолийских мест, да и рождался ли вообще когда-нибудь… Это был наш добросовестный квартальный регистратор, старавшийся запечатлеть в негативе и позитиве все свадьбы, все праздничные и печальные обряды, политические события и происшествия, которые составляли богатую, исполненную веселья, скорби и волнений историю Орта-Мезара. Иными словами, господин Пападопулос был далеким потомком тех древних византийских хронистов, благодаря которым сегодня мы кое-что знаем о жизни уногундуров, хазар и печенегов. Вечный Костаки! Впрочем, его ателье напротив Большой мечети так и называлось — Фотоателье «Вечность» Костаки Пападопулоса, дипл. фот.

Нечего и сомневаться, что Гуляка, всегда испытывавший острую нехватку собеседников, тут же пригласил его к столу. Он не любил одиночества и для полноты ощущений всегда нуждался в хорошо подобранной компании. Итак, верный трактирной этике, дед пригласил Костаки, желая его угостить, но тот вежливо отказался. Мол, у него заказ на срочную фотографию помолвки. Я не хочу сказать, что грек просто-напросто хотел деликатно ускользнуть или что он вообще капли в рот не брал — таких непьющих мужчин в регистрах Орта-Мезара не отмечалось с тех пор, как Сулейман Великолепный ступил на Балканскую землю. Мне приходилось видеть господина Костаса Пападопулоса на свадьбах — разрумянившегося, с блестящими глазами, хорошенько подвыпившего и веселого, доброго и покладистого, готового совершенно бесплатно увековечить кого угодно для будущих поколений.

Нередко бывало, что после того, как дорогой, незабвенный и прочее, и прочее, но абсолютно незнакомый ему покойник был запечатлен в фас и профиль, и Костаки пропускал по этому случаю, согласно траурным православным традициям, три-четыре рюмки виноградной ракии, он погружался в скорбное сопричастие трауру, сочувствуя опечаленным родственникам, и трансформировал только что полученное скромное вознаграждение в «дондурму» (турецкое мороженое из топленого овечьего молока), раздавая его квартальной ребятне за упокой души усопшего.

Мне случалось видеть, как он выпивает, когда мы с ней пришли к нему в ателье, где он охотно посвятил нас в великую магию фотографии. Мы, сначала просто двое детей, потом — все еще дети и, наконец, — почти еще дети, всегда благоговейно и слегка испуганно, взявшись за руки, поднимались по деревянной лестнице, чтобы вступить в залитую красным светом таинственную и запретную лабораторию, расположенную над ателье. И каждый раз мы замирали, наблюдая за тем, как на дне ванночки с проявителем, будто по мановению волшебной палочки возникали на белой бумаге или стеклянной пластине образы людей и предметов, облаков и деревьев.

Да, Костас Пападопулос, фотоателье «Вечность».

Грек, как уже было сказано, вежливо отклонил приглашение, но взъерошил мои и без того неподвластные расческе кудрявые волосы и заметил:

— Давно, джан, вы с Аракси не наведывались в ателье. Приходите, у меня есть халва из Салоник.

Он всегда обращался ко мне «джан», что на турецком или, быть может, на арабском соответствовало нашему «душенька». Не злой мстительный лесной дух «джин» из восточных сказок, а добрый «джан», каким был и сам господин Пападопулос.

— Придем, — пообещал я. — В воскресенье.

Тогда я и предположить не мог, что мы действительно придем в его ателье в воскресенье, но только сорок лет спустя. Почти сорок.

— Буэнас ночес, — попрощался он на нашем «иудео-спаньолите» и пошел себе, прихрамывая, с тяжелым штативом на плече.

Дед долго смотрел вслед удалявшемуся, слегка сутулившемуся греку, затем, вдруг расчувствовавшись, сказал:

— Смотри-ка ты, несет штатив точь-в-точь, как мой старый приятель Иешуа бен Иосиф нес крест на Голгофу! Большой души человек, этот Костаки, мое ему уважение и да будет он благословен! Будь сейчас те годы, — ах, какие были годы! — захватил бы я его вместе с учениками, с которыми обходили села вокруг Галилейского моря. Он бы все сфотографировал, и люди сегодня не гадали бы, верны ли те истории о хождении по воде яко по суху, о двух рыбках и пяти хлебах, или же все это — чистая выдумка. Ибо тогда в наших местах водилось много обманщиков — каждый выдавал себя за мессию или пророка… Ты меня слушаешь? Я ведь тебе говорю!

А я как раз засмотрелся на верблюдов, которые плавно, не торопясь, пересекали маленькую площадь, нагруженные тюками с табаком из далеких окраин Восточных Родопских гор. Была среда, на рассвете следующего дня открывался шумный однодневный базар — большое, веками существовавшее торжище близ Орта-Мезара, названное Четверговым базаром. Потому как потом наступала пятница, священный для мусульман день, когда все должно быть вычищено, тихо и празднично.

— Ты слышишь, что я тебе говорю? — повысил голос дед, любивший притворяться строгим.

Шумно оторвав от горлышка вспухшие губы, втянутые внутрь пустой бутылки из-под лимонада, я грубо ответил:

— Не глухой, слышу!

Я в свою очередь тоже любил притворяться грубым — так, мне казалось, я выгляжу взрослее, что нередко огорчало мою добрую бабушку Мазаль.

— Ты слушаешь, но не слышишь. Смотришь, да не видишь. А господин Костас Пападопулос, мое ему почтение, и смотрит, и видит. Вот что я хотел сказать.

— Это одно и то же, — возразил я.

— Ты так думаешь? Нет, сынок. Если бы по болгарскому языку у тебя была не тройка, ты знал бы разницу между словами зрение и прозрение. На что ты сейчас смотрел?

— На верблюдов.

— Да, на верблюдов. Так вот, если бы ты не просто глазел, то прозрел бы совсем иное. Голод и муку людскую. Почему, как ты думаешь, эти, с фесками на голове, босые и голодные, не ездят на базар на телегах или грузовиках, а топают пешком за своими тощими верблюдами? Сто километров пешком, в путь они отправились еще вчера спозаранку. Потому что за табак они получают гроши, сущие гроши, черные гроши! А знаешь ли ты, что каждый лист табака на тех высохших, крутых склонах — это сотня капель пота и одна капля крови? Листок за листком, капля по капле. Пот и кровь. А курильщик выкуривает сигарету всего за две минуты. Вот так-то.

И он закурил очередную сигарету «Томасян», третьего сорта, из самых дешевых. Их продавали по восемь штук в пачке, и назывались они, непонятно почему, «кариока». Это я знал наизусть, потому что мне не раз вечером приходилось оставлять домашнее задание и бежать в лавку за одной «кариокой», из тех, что сделаны из пота и крови, пролитых на высохших, крутых родопских склонах.

Дед сунул мне в рот кусочек запеченного яйца, надетого на кончик его складного ножа с залоснившейся деревянной рукояткой. В трактирах не давали ножей, и каждый сам приносил этот прибор в кармане, чтобы нарезать яйцо или помидор, либо сухую, как подметка, козью бастурму — наиболее предпочитаемую всеми закуску.

— А кто он такой, этот твой приятель, с кем вы обходили то море? — недоверчиво спросил я с полным ртом. Потому как я знал всех его друзей, а о таком слышал впервые.

— Иешуа бен Иосиф? Мы были соседями. Его мать звали Мариам, кроткая была женщина, мир ее праху, а отец содержал столярную мастерскую. Он, бывало, сколотит стол или комод, а я сооружу печку. Вот такими мы были. А их сын Иешуа, ты его еще не знаешь, но, несомненно, услышишь о нем, — умный юноша, побывал в Индии и тибетских монастырях. Я бы даже назвал его мудрым, хотя и несколько наивным. Он, как и его родители, хотел изменить мир. Глупости! Все равно, что исправить горб горбатому! Ибо запомни, это написано в Библии: «Посмотри на дела Божии: кто может исправить то, что Бог сотворил кривым?» Но он хорошо владел индийскими чудесами, спору нет. Как-то высоко в горах над Галилейским морем, или, как его еще называли, Генисаретским, попали мы в городок. Назывался он Кана Галилейская. Так вот там он на наших глазах претворил воду в вино. До сих пор досадно, прямо простить себе не могу, что не запомнил, как он делал этот номер!