— Еле… Елена Вадимовна! Как вы себя чувствуете?

— Да при чем здесь я, в самом деле? Где мой… мой муж? Почему к нему не пускают?

В мою сторону даже головы не поворачивает.

— Елена Вадимовна, тут, собственно, допрос. Это же, сами понимаете;..

— А-а-а, то есть этот, — не глядя, она указывает в мою сторону пальцем. — Этот важнее, да?! Да кто он вообще такой?

— Но… подождите, ведь это же врач вашего бывшего супруга!

Вот теперь точно всё! Она медленно поворачивается в мою сторону и впервые смотрит — даже не на меня, а сквозь меня, будто бы я весь сработан из стекла.

— Врач? О-о-н?!! Нет уж, нашего врача я знаю! Он худой шатен с бородкой. А этот… вы что, не видите, что он маленький, лысый и толстый? Вы, видно, совсем сле…

* * *

…пой дурак! Эта фаустовская жертвенность не только перепахивала чужие жизни, но и в любой момент грозила перепахать мою. В ярости я вылетел от Валентиныча, так и не продолжив разговора. И ехал вышвырнуть Лысого изо всех жизней сразу. Может быть, даже сунуть ему пару раз побольнее — в зависимости от того, как он себя поведет. А как он может себя повести, я уже прикидывал: либо начнет нудно обосновывать свои права на минимальные авторские «отступления», либо опять разрыдается, жалуясь на то, как искалечен судьбиной. Но того, что ждало меня дома, я не мог предвидеть ни шестым, ни седьмым чувством. Когда я ввалился в дверь вместе с картиной — ее я, пользуясь ситуацией, попросту спер, — внутри правила тишина. Там никого не было. Он не просто ушел — слинял, прихватив свои пожитки и одну из моих теплых курток. И хотя это было именно то, чего я хотел, все внутренние соки вскипели: как так?!! По какому праву?!! Я врезал кулаком по зеркалу с праведной яростью мужчины, долгие годы изменявшего жене и вдруг узнавшего, что и она гульнула разок.

Я был вымотан. А ведь назавтра ожидалась смена графика, которая требовала идеальной физической формы. Один из терапевтов уходил в отпуск, и все утренние смены становились моими. Остро необходимо было лечь, но никак не ложилось: я прыгал туда-сюда, злясь то на себя, то на Лысого, то снова на себя…

На часы посмотрел, лишь когда на столе завибрировал мобильник. Полвторого. Время, прямо скажем, не для «Салют, как дела?» Поначалу подумал: Лысый. Но в трубке рыдала Лена. Она вдрызг расквасилась: лопотала что-то, глотая слова вместе со слезами, а я никак не мог вникнуть в смысл остававшихся междометий. «Он… с ума…» «Крушит…» «Режет…» «Он…» Я бросился к машине, даже не обратив внимания на то, как она вдруг скособочилась. Догадался, только когда руль повело вправо, а движок принялся тужиться, точно под грузом чемоданов и толстых теток. Ублюдки! Сразу два колеса! Но с другой стороны дома, во дворе, стоял фургон — я еще не успел вернуть его. Слава богу, моего пузатого спасителя никто не тронул! Сквозь ночь я мчал к мастерской Валентиныча. И бил, бил, мысленно тысячу раз бил себя кулаком по лбу за то, что поспешил сбежать от него.

У мастерской колотилась в припадке Лена. Даже через полуоткрытую дверь было видно, что внутри больше не пахнет порядком и гармонией: приют муз осквернен жесточайшим разгромом. Самого Северцева там уже не было. Я сунул Лене корвалол и понесся на дачу — единственное место, где он мог сейчас находиться. Свет там горел почти в каждом окне: Надежда Ивановна была начеку и знала даже о моем приезде. «Нет, не объявлялся! Ох, беда-то, беда…»

Дожидаться его и начинать разговор при старухе не хотелось: состояние Валентиныча было как никогда далеко от предсказуемости. Пришлось устроить «засаду» на подъезде к Капитоновке: дорога эта и днем почти пустая, а ночью — тем более. К тому же любая машина с легкостью ее перекрывала: чтобы разъехаться двум, требовалось почти на полкузова заезжать в кювет.

Ждал долго. Где-то рядом выводила заунывные, исполненные безнадежности трели одна из последних птиц, еще не сбежавших от грядущего холода. Будто вспоминая какую-то мелодию, она неустанно повторяла три ноты. Полуморозец осеннего утра заставлял то включать, то выключать зажигание. Когда я уже начал подремывать, нудеж тоскующей птахи вдруг стал сопровождаться другим, не похожим на пение звуком. Вначале показалось, что он — снаружи. Но нет, звук рождался здесь: под задними сиденьями что-то ворочалось. Тяжелое и неповоротливое, оно проползло по полу и взгромоздилось на сиденье позади меня. Ход конем. И в зеркало смотреть было не нужно.

— Извини, но спина затекла невозможно! Хорошо я все-таки придумал, а?

— Что х-х-хорошо? С машиной?

Я не знал, что делать. Увидь я его на улице в Москве, тут же бросился бы выдавливать ему глаза. Но здесь он был слишком неожидан и непривычен — как супергерой трехмерного блокбастера в черно-белом немом кино. Его просто не должно было тут быть.

— Да нет, это чепуха все. Заставить человека бояться собственных картин — как тебе замысел?

— Сильно. Но непонятно зачем.

— Темен ты все-таки, приятель. Про кишки все знаешь, а про души — ни фига. Я каждый день ждал, что ты с ним вместе вернешься. Что ты скажешь ему, что он узнает, увидит…

— И я тебе, конечно, был нужен только для этого?

— А что делать, если к этим людям иначе — никак? Что делать, если вы все оберегаете их от малейшего ветерка?! С ним не то что встретиться, ему дозвониться невозможно, а почта… сам знаешь, как до него дошла почта. Думаешь, я одну посылку с рисунками отправил? Да их, наверное, за эти годы с десяток было. И в каждой — письмо. Только, видно, его депутатское величество письма эти теряло, не читая. Даже для тебя он был дороже! Ах, не дай бог узнает! Так что не тебе возмущаться. Я тебе не друг, а крыска лабораторная! Что, скучновато без крыски-то, а?

— Я же помочь хотел…

— Чем, ну чем ты можешь помочь?! Оденешь меня в спецодежду электрика, закатаешь в металлический лист, а по периметру выроешь ров с водой? Кто тебе сказал, что поселиться в пробирке — моя главная мечта?!

— А какая у тебя мечта?

— Сказать ему правду.

— Я, как видишь, тоже пытаюсь это сделать. Только менее подлым способом.

— Подлым?! — взревел Лысый. — Не смей учить меня морали! Я его создатель! Все, что он делает — мое! И все, что не делает, — тоже мое! Мое, понял?! И не хрен вам всем лебезить перед этим куском глины!

— А ведь говорил, что он гений! Врал?

— Придурок! Я и сейчас считаю его гением. Абсолютным. Но он — гений не по праву!

— А разве так бывает?

— Бывает, знаешь ли! Как с дворянством. Ему ни за что ни про что — «золотая благодать», а он на что ее пустил? Напомнить?!

— Он теперь другой!

— Благодаря мне другой! — вопил Лысый. — Опять благодаря мне! И моим рисункам!

— Но ведь ты его стиль копировал!

Вдруг Лысый с размаху треснулся лбом о приборную панель. Затем еще и еще. После третьего удара он затих. И в этот миг в далеком далеке, у той черты, что отделяет землю от неба, зажглись два желтых кошачьих глаза. Лысый выл — не поднимая головы:

— Я не копи-и-и-ы-ы-ы-ровал! Просто я… я уже не могу-у-у писать иначе. Не умею! Пока он набирал известность, я посмеивался. А потом вдруг мне стали нравиться какие-то его вещи. Эта манера… подробная. Вот, думал, у того Северцева берут, у этого — нет. Тому заказы всегда, этому — почти никогда. Может, это я недосматриваю или недописываю? И начал понемногу дописывать. На него озираться. Сам не заметил, как стал сверять каждый штришок. А как бы он это во-о-от?! А как бы он вон то-о-о?! Однажды утром понял, как невыносимо стало работать. Он просто не дает. Он слишком велик. Каждую вещь начинаю с подозрений: а вдруг он сделал бы иначе, лучше? Устал, устал бороться с каким-то вторым собой, который все время смотрит из-за плеча…

— Но разве не так же создаются все вещи — книги, музыка, картины?

— Именно! Именно! Только в конце тот, второй «я» обязан умереть!

Фары светили уже в двух сотнях метров. Да, это, кажется, был Валентиныч. Я завел двигатель. Встречная машина сбавила ход и протяжно, нервно просигналила. Лысый поднял голову.