Вьюгин провел ладонью по аккуратному, волосок к волоску, боковому зачесу. Все у него было ладно, начищено, подогнано. На открытом лбу — строгая вертикальная черточка. Немного портил ему внешность подбородок, узкий, острый.

— Боцман докладывает, — сказал Вьюгин немного в нос, — сбежал с катера, спрятался в кустах. Так или не так, Дедков?

— Разрешите, товарищ командир? — сказал я.

— Я Дедкова спрашиваю, — холодно взглянул он.

— Дедков ничего вам не скажет.

— А вы что, адвокат у него?

— Мне замполит поручил с ним работать…

— Так это результат вашей работы? — Вьюгин иронически усмехнулся. — То, что он деру дал при бомбежке?

— Дедков был два года в оккупации…

— Ни адвокатом к Дедкову, ни к себе замполитом я вас не назначал.

— Вы совершенно правы, товарищ гвардии лейтенант.

Я замолчал. Что ж говорить, когда не дают говорить.

Вьюгин вынул из ящика стола листок, неровно выдранный из тетради.

— Вот тут черным по белому написано: «Проявил трусость». Тебе известно, Дедков, что полагается за трусость в бою?

Опять молчание. Вдруг Дедков, рывком вздернув голову, сказал с отчаянной решимостью:

— Товарищ лейтенант! Виноват я! Страшно стало… Вы накажите! Один я виноват! Он-то при чем?.. — Коротко ткнул в меня пальцем. Глаза у него стали совсем белые, с черными точками зрачков. Надо же, Великий Немой заговорил… — Отдайте меня под суд! — выкрикивал Дедков, сам не свой. — Я один! Один виноват!

— Успокойся, Дедков, — сказал Вьюгин. — Ну, замолчи!

Дедков на полуслове споткнулся, захлопнул рот. Но в нем что-то продолжало булькать, как в котелке с кипящей водой. Было слышно, как вздыхал и бормотал Варганов: «Ах, матрозы, матрозы… нету на вас линьков…»

— Идите, — сказал Вьюгин. — Я подумаю и приму меры. Наказаны будете оба.

Мы вышли. Что за черт, утро было хорошее, солнце обещало явиться острову Лавенсари, а теперь опять небо сплошь затянули облака. Сосны внятно шелестели кронами. Нет ничего более переменчивого на свете, чем балтийская погодка.

— Боря, — сказал Дедков, обращая ко мне вспотевшее лицо с точками зрачков, — я один виноват…

— Один, один, — подтвердил я. — Кто ж еще?

Тут я вспомнил, что хотел у Вьюгина отпроситься на часок, и потопал обратно. Постучал в дверь:

— Разрешите, товарищ лейтенант?

Они с Варгановым, наверно, говорили о нас. Вьюгин, держа дымящуюся трубку на отлете, недовольно посмотрел: что еще? Я пустился объяснять: один из давешних разведчиков мой старый товарищ по службе в СНиСе, мой учитель, и мне надо непременно…

— Ясно, Земсков. Вряд ли тебя к нему пустят.

— Да он пробьется, — сказал Варганов, расхаживая в синих носках по комнате. Маленький, в сильно расклешенных брюках. — Он настырный. Пусти его, Борис.

— Настырный, — повторил Вьюгин. — Воспитатель он у нас.

— Товарищ лейтенант, если вы хотите иронизировать…

— Видал? — обратился Вьюгин к Варганову. — Еще и обижается.

— Знаешь что, Земсков? — остановился передо мной Варганов. — Ты, конечно, выделяешься. Но я тебе советую: не вылезай. Не надо вылезать.

— Да разве я…

— Это, понимаешь, вредно. Для здоровья, для службы. Мало ли что выпадает? Вот мне, например, всегда выпадает дымзавесу ставить, когда другие командиры атакуют. Ну и что? Я же не жалуюсь, что со мной несправедливо?

— Так и я не жалуюсь, товарищ лей…

— Ясно, ясно, Земсков, — сказал Вьюгин. — Можешь идти. Отпускаю до четырнадцати.

* * *

Пробиться к разведчикам, действительно, оказалось не просто. Дежурный в штабе Островной базы даже и разговаривать не стал, отрезал:

— Ни о каких разведчиках не знаю.

Я потоптался возле штабного дома, покурил, раздумывая, как тут быть. Из раскрытого окна била короткими очередями пишущая машинка.

Начал накрапывать дождь. Небо потемнело, издали, из заоблачной выси, донеслось ворчание грома. Дробь пишмашинки оборвалась, из раскрытого окна высунулась машинистка — волной белокурых волос плеснуло на свежую синь гюйса — окатило меня, продрало, ошпарило…

— Погоди! — крикнул я, прежде чем она, взявшись обеими руками за оконные рамы, закрыла окно. — Здравствуй, Тома!

Царица Лавенсари скользнула по мне взглядом, словно голубым прожекторным лучом. Было совершенно непонятно, какими нормами продовольственного снабжения поддерживалась прекрасная полнота царицы, поразительная нежность ее белой кожи. Она красноречиво не ответила на мое приветствие: дескать, мало ли тут вас, кобелей, ходит.

— Тома, — лихорадочно заторопился я, — тебе привет от Кости. Я с его катера. Мы утром с моря пришли…

Чуть смягчилось надменно-недосягаемое выражение ее лица. Чуть приподнялись уголки вишневых губ.

— Знаю, — сказала Тома медленным низким голосом. — Костя придет сегодня?

— Непременно придет! — несло меня дальше. — Если, конечно, ночного не будет выхода. Тома, он просил привет передать! Он всю ночь думал о тебе…

— У тебя все? — спросила царица, снова берясь за рамы.

— Нет, постой… — Я понизил голос. — Мы ночью сняли двух людей с берега, понимаешь? Один из них мой старый друг… по СНиСу, понимаешь? Служили вместе… Мне надо его повидать, а я не знаю, где они…

Тома сделала ручкой — замолчи, мол, все уже ясно.

— Где живет помначштаба, знаешь? Нет? Ну, иди налево до того зеленого домика, а потом… — Она объяснила, а я старательно кивал, запоминая повороты. — Они только там могут быть, — завершила она разговор.

— Что передать Косте? — прокричал я в закрывающееся окно.

— Ничего не надо, — донесся истинно царский ответ.

Под отвесным мелким дождем я пошел по каменистой дорожке, обогнул воронку от авиабомбы, полную бурой воды, разыскал домишко на курьих ножках, где квартировал помначштаба, и, поднявшись по деревянной лестничке, постучал в дощатую дверь. В окне рядом с дверью появилась фигура в теплой нижней рубахе казенного образца. По соломенной шевелюре и впалым щекам я узнал напарника Виктора. Он сделал отчетливый жест: проходи, дескать, тут нечего тебе делать, — и исчез. Но ведь я «настырный». Постучал опять, настойчивей. В окне возник Виктор Плоский в тельняшке, всмотрелся в меня, скривился, будто увидел нечто безобразное, гидру многоголовую, и тоже исчез. Но вскоре дверь отворилась. Виктор, заслоняя плотной фигурой проем, спросил:

— Что тебе нужно?

— Ничего не нужно, — ответил я сердито и повернулся уходить.

— Ладно, зайди.

Он пропустил меня в комнатку. Бросились в глаза неубранные постели — одна на койке, другая на низеньком топчане, фляга и стаканы на столе, вспоротые консервные банки с торчащими вилками. Белобрысый напарник сидел на койке и недобро смотрел на меня, явно недоумевая и осуждая Виктора. У них у обоих был распаренный вид — верно, успели сходить в баньку.

— Ральф, — сказал Виктор высоким резковатым голосом, — это Борис Земсков. Мой бывший сослуживец по СНиСу. А ныне бесстрашный работник эфира.

Ральф сложил, скрестив пальцы, ладони у рта и, перекосив костлявое лицо, издал неприличный звук.

— Слушай, ты! — вскипел я, но Виктор обхватил меня длинной лапой, поволок к столу.

— Не обращай внимания, — посмеивался он. — Ральф у нас со странностями. Он любит людей, но скрывает это. Давай-ка хлебнем немного.

Режущий глоток спирта, смягчающий глоток воды. Ух, пошло по жилам тепло. Мы сидим за столом, тычем вилками в банку с тушенкой, и я, развязав язык, повествую старому другу Виктору о своих передрягах, об отчаянии, охватившем меня в первом походе на торпедном катере, и о том, что опять вляпался в неприятную историю…

У Виктора на лбу, от бровей до пучка темных волос, торчавшего между залысинами, пошли морщины.

— Усами обзавелся, — сказал он, — а ума не прибавилось. Эх ты, трюфлик.

«Трюфлик»… Прежде меня раздражало глупое прозвище, а теперь, поди ж ты, даже приятно…

— В чем же я виноват? — допытывался я.

— Я не прокурор.

— Но ты же мудрец! Ну, Виктор!