— Не приставай! — Он принялся цедить из стакана спирту как чай. — Ты знаешь, как устроены созвездия?

— Какие созвездия?

— Любые. Волопас, например. Не знаешь.

Я, между прочим, знал. Ведь альфа Волопаса — Арктур — это моя любимая звезда. Но он не дал мне ответить.

— А маршалов Наполеона знаешь?

— Даву, — начал я перечислять, — Ней, Мюрат, Бертье… Сульт…

— «Сульт»! — передразнил он. — Все всегда спотыкаются на Сульте. Никто никогда не упоминает Груши.

— Груши я знаю. Он опоздал под Ватерлоо. Из-за него Наполеон потерпел…

— Допустим. — Он отхлебнул из стакана. — Вот в этом все дело, трюфлик.

— В чем? — Как и прежде, я не поспевал за быстрыми переключениями Виктора Плоского. — Слушай, перестань говорить загадками. Ты не ребус, а я…

— А ты не троллейбус.

— Ладно. — Я поднялся, в голове немного шумело. — Ты тогда исчез, не сказавши слова… Ладно. Все-таки хорошо. Хоть случайно, а встретились…

— Почему случайно? — Он тоже поднялся со стаканом в руке. Без своих тараканьих усов он казался моложе, чем два года назад, но ранняя плешь портила вид. — Случайно ничего в жизни не происходит. Верно, Ральф?

Ральф, лежавший на койке, повернул соломенную голову.

— Слуцяйно, — сказал он с мягким акцентом, — полюцяются только дети.

— Понятно? — Виктор со смешком хлопнул меня по спине. — Когда будешь в Питере? — спросил он вдруг.

— Ну… — Я пожал плечами. — Наверно, после войны… не раньше…

— А раньше и не надо. Заходи ко мне домой. Старый Невский, сто двадцать четыре.

Со смутным чувством топал я из штабного поселка к себе на дивизион. Он, Виктор, словно поддразнивал меня. Не говоря уж об этом вздорном Ральфе. Словно по носу они меня щелкнули: не лезь. А я и не лезу в их секреты. Конечно, мне очень хотелось знать, что они делали в немецком тылу, в Эстонии, но ведь я не спрашивал ни о чем. Не надо было и мне пускаться в откровенности. Что им до моих переживаний? У каждого человека свои дела и заботы, свои приятности и неприятности. Людям нет дела до чужих забот. Душевных сил, что ли, не хватает…

Так ли это? — спрашивал я себя, идя по каменистой тропинке под ленивым дождиком. Или все же не так? И не находил ответа.

* * *

После ужина я разлегся было в пустом кубрике на своем матрасе, книжку раскрыл (попались мне тут «Три толстяка» Юрия Олеши) и только успел прочесть чудную фразу: «Как раз к этому утру удивительно похорошела природа. Даже у одной старой девы, имевшей выразительную наружность козла, перестала болеть голова, нывшая у нее с детства», — как в кубрик сунулся кто-то и крикнул, что замполит срочно вызывает меня на волейбол.

Замполит Бухтояров был у нас главным — или, если угодно, флагманским — волейболистом. Чистота идеологии уживалась в нем с пылкой любовью к кожаному мячу. Вокруг него и возникла команда катерников, состав ее был переменный (в зависимости от того, какие катера в море, а какие нет). Нашим свирепым противником была сборная базовой команды. Ее возглавлял главстаршина-торпедист, который, говорили, был до войны в городе Борисоглебске чемпионом области (Воронежской) по прыжкам в высоту. Торпедист, надо признать, прыгал здорово и со страшным гиканьем топил мяч на нашу половину поля.

Играть мне что-то не хотелось. Голова, правда, не болела, как у той козлиной девы, а вот зуб ныл. Блокадная цинга, черт дери, все еще сидела у меня в зубах.

Так вот, играть не хотелось, но и огорчать замполита не стоило. Он, сухопарый, тонконогий, в белой маечке и черных трусах, уже прыгал на волейбольной площадке, разминался. Ладно. Я сбросил робу и в казенных сатиновых трусах и тельняшке выбежал на поле. Борисоглебский торпедист возглавил базовую команду, судить вызвался лейтенант Варганов, свистнул в командирский свисток, и игра пошла. Мы прыгали и перебегали, подымая облачка пыли, по каменистой площадке, и бухали по мячу ладони, и я старался высоко накинуть мяч замполиту для топки, и он радостно топил, а базовый торпедист ответно топил со страшным гиканьем. Игра шла хорошая, но вот я промазал при подаче, замполит сердито крикнул: «Мазила!» Стал подавать шофер из базовой команды, у него в руках было примерно столько же лошадиных сил, сколько в наших моторах ГАМ-34, и он набил нам три очка. Счет стал угрожающий: четырнадцать — двенадцать в их пользу.

— Сетбол! — крикнул Варганов.

— А ну, ребята, подтянись! — крикнул Бухтояров.

И мы подтянулись, пригнулись в готовности принять любую подачу…

Тут хлопнул винтовочный выстрел, отдавшийся коротким эхом. Мы разогнулись. Шофер опустил могучую десницу, готовую послать последний убийственный мяч. Все головы повернулись в сторону выстрела, и мы увидели: из-за каменного сарая, где помещалась зарядовая станция, двое вывели Дедкова. Он, с растрепанной белобрысой головой, упирался, вырывался, но его крепко держали под руки и волокли прямехонько к замполиту. Одна нога у Дедкова была разута.

— П-пу-сти! — хрипел он. — Ч-чиво… Ч-чиво наскочили?

Один из двоих — Дурандин — дал ему, озлившись, подзатыльника. Дедков мотнул головой и оскалил зубы — я не узнавал его.

— Что случилось? — Замполит быстро пошел к краю площадки.

Дедков поднял на него шалый взгляд — в следующий миг он шмыгнул носом, рыдающе всхлипнул и затих. Будто потух. Только вздрагивала босая ступня, осторожно нащупывая землю.

— Вот, — сказал второй из тащивших, старшина-электрик Кабаков с зарядовой станции. — Получите своего стреляльщика.

Одной рукой, занесенной подальше от Дедкова, он держал винтовку.

Ах ты ж, Дедков, поросятина несчастная… Так ты хотел… Я задохнулся. По хребту, даром что я вспотел от прыганья-беганья, пробежал озноб.

— …А он, значить, из пирамиды ее взял та ходом из кубрика, — слышал я быстрый южный говорок Кабакова. Я его знал, его все катерники знали, он уже сто лет заряжал аккумуляторы всей бригаде. Ну, не сто, конечно. Его война застигла на пятом году службы, и еще, выходит, три года он отмолотил. На бригаде немало таких старичков. У Кабакова чернявая голова над ушами была тронута сединой, а руки сплошь в синих наколках. — Тут я, значить, и ухлядел его в окошко, — быстро рассказывал он. — Ховорю коренному, — мотнул головой на Дурандина, — смотри, винтовку в лес тащит. А он, — кивок на Дедкова, — за сосной стал и ботинок, значить, сдерхивает. Ну, мы с коренным рванули…

Тут подбежал тощенький паренек из базовой команды с повязкой на рукаве робы, с испуганным лицом, стал у Кабакова отнимать винтовку. А тот — строго:

— Служба! С тобой войну про…!

— Прекратите, Кабаков, — оборвал его Бухтояров. — Вы дневальный в кубрике? — спросил он паренька. — Доложите дежурному по базе, что я вас снимаю с вахты за сон на посту!

— Я не спал, товарищ капитан-лейтенант, — зачастил тот, — я только вышел воды в бачок набрать…

— Отставить разговоры! У вас под носом оружие из кубрика вынесли! Доложите дежурному, я вас арестовываю на десять суток. Винтовку — на место немедленно! А вы все трое — ко мне в каюту.

Сухопарый, тонконогий, замполит скорым шагом направился к домику комсостава. Ему, конечно, и само ЧП было неприятно, и то, что оно застигло его неодетым, в трусах и майке.

Дурандин кинул Дедкову ботинок:

— Обуйся, стрелок!

Тот безропотно натянул ботинок, без носка, на костлявую ступню.

— Зашнуруй! — командовал Дурандин. Впервые я видел на его обычно сонном четырехугольном лице хоть какое-то выражение чувств. — Видали? — проворчал он, ни к кому особенно не обращаясь, а мы, обе команды, стояли вокруг. — Чего задумал! Мы с Кабачком в последний момент успели. Он уже ногу, ну, палец, в скобу сунул. Я с разбегу ка-ак дал! Выбил ствол с-под шеи… в подбородок он, чертяка, уткнул… Выбил, и тут он пальцем — дерг по крючку… Ну, зашнуровал? Пошли!

Они с Кабаковым подхватили Дедкова под руки и повели его, безвольно переставляющего ноги, к желтому домику, в котором, наверно, спешно одевался замполит.