Я задохнулся, прочитав это. Потрясенный, повторял про себя: «Не затонул… не затонул…» В плен?! Никакой силой воображения не мог я себе представить Литвака и Безверхова в плену. И все же?.. Вспомнилась странная история, рассказанная Щербининым Сашке Игнатьеву: будто он, Щербинин, слышал в немецком тылу отчаянный крик Андрея Безверхова…

Надо было что-то делать… куда-то бежать…

Разумеется, делать было нечего, бежать некуда.

И тут начались передряги.

В начале марта начальник Кронрайона СНиС подписал приказ о моем переводе в передающий центр на освободившийся штат радиооператора. Но я не успел даже зубную щетку перетащить из кубрика кабельщиков в кубрик радистов.

Наутро вдруг вызвал комиссар района (или, по-новому, замполит). С неясным предчувствием неприятности я вошел к нему в кабинет. Утреннее солнце бледным лучом достигало большого портрета на стене за его спиной. Замполит, склонив черноволосую голову, читал листки с машинописью, сколотые в уголке. Перед ним за приставным столом сидел аккуратно причесанный блондин, главстаршина Творогов. Он был комсоргом, дельно выступал на комсомольских собраниях, часто заявлялся ко мне — то по вопросам агитработы, то насчет выпуска боевого листка.

— Ладно, Творогов, иди. Потом дочитаю твой доклад, — сказал замполит, отодвигая листки. — Хотя можешь присутствовать. — Он посмотрел на меня выпуклыми черными глазами. — Подойдите ближе, Земсков.

С полминуты он разглядывал меня с заметным оттенком удивления (а может, и некоторой брезгливости), как разглядывают в зверинце, допустим, дикобраза. Потом сказал:

— Вот есть краснофлотцы, с которыми вечная морока. — Вступление не обещало ничего хорошего, и я внутренне сжался. — Так что за разговор, Земсков, вы услышали на гогландском причале?

Я, в свою очередь, удивленно уставился на замполита.

— Что смотрите? — повысил он голос. — Повторяю…

— Я слышал вопрос, товарищ капитан третьего ранга…

— Слышали, так отвечайте.

Пришлось коротко изложить, как сошел я, окоченевший от холода и пережитого ужаса, с палубы тральщика на гогландский пирс и замешкался, отстал от своих, а навстречу по пирсу шли наш генерал-лейтенант, командир базы Ханко, и капитан второго ранга Галахов, и я услышал обрывок разговора: генерал требовал от Галахова послать все наличные корабли обеспечения к месту катастрофы…

— Довольно, — прервал меня замполит и кулаком легонько по столу пристукнул. — Вранье, Земсков. Все это вранье.

Я опешил.

— Хочу только понять: с какой целью вы это придумали?

— Я не придумал, товарищ капитан третьего ранга! Я слышал разговор своими ушами.

— С целью вызвать сомнение в действиях командования?

— Своими ушами, — повторил я, заикаясь от волнения. — Генерал сказал к-капитану вто…

— Вас однажды наказали, Земсков, за распространение ложных слухов. Объяснил вам начальник команды Малыхин, почему вас отставили от командирских курсов? Потребовал прекратить болтовню?

— Начальник объяснил, но я хочу ск-казать…

— А вы, как я вижу, не сделали выводов. Опять болтаете. Настаиваете на придуманном разговоре, который якобы услышали…

— Я не придумал! — закричал я в отчаянии. — Неп-правда это! Т-там остались мои товарищи, я только хотел узнать, почему не послали помощь! П-помощь, понимаете? По-мощь!

Замполит порывисто поднялся.

— Успокойтесь, Земсков! Что вы нервы тут распускаете?

Мы стояли друг против друга, разделенные большим столом.

Вид у меня был, должно быть, ужасный.

— Товарищ Творогов, — сказал замполит, — каково общественное лицо комсомольца Земскова?

Не сразу ответил Творогов. Потом я услыхал его осторожный голос:

— Политически грамотный… как агитатор проводит громкие читки… разъясняет положение на фронтах… выпускает боевой листок…

— Как это совместить, Земсков? — сказал замполит обыкновенным человеческим голосом. — Агитатор. Редактор боевого листка. А с другой стороны — вот это критиканство. Вы что, не понимаете, что значит критика командования в боевой обстановке?

— Товарищ капитан третьего ранга, я не критикую! Я действительно случайно услышал разговор на Гогланде…

— Услышали звон, да не знали, где он. Так бывает. Какие-то слова дошли, другие нет. И смысл понят неправильно.

Я молчал, растерянный. Впервые усомнился: а может, действительно, там, на гогландском причале, я неверно понял смысл долетевших до слуха слов?..

— Не знаю, что с вами делать, Земсков, — продолжал замполит, пройдясь по кабинету. Он был маленький, плотного сложения, с лысиной, полускрытой в черных вьющихся волосах. — Флоту нужны люди с образованием. Вы могли бы уже окончить курсы и стать командиром… офицером, — вставил он еще не ставшее привычным слово, царапающее слух. — Но сами же себе мешаете. Мы дали вам возможность исправить положение. Пошли вам навстречу, назначили радистом в передающий центр. И что же? Вы сами опять все поломали.

Галахов, подумал я. Конечно, Галахов, после того как Марина его спросила… взбеленился, наверно… разузнал про меня и позвонил в СНиС… Да, больше некому ломать мне службу…

Замполит остановился передо мной, посмотрел черными печальными глазами.

— Значит, так, Земсков. Начальник команды дает хороший отзыв о вашей работе. Если б не это, вы бы пошли в штрафную роту. Скажите спасибо Малыхину. Приказ о назначении в радиоцентр отменяется. Пойдете электриком-связистом на наш Ораниенбаумский участок. И учтите, Земсков: вам дается последний шанс.

Последний шанс… последний шанс… Будто колокольным звоном отдавалось это у меня в ушах. Я быстро собрал пожитки, но еще двое суток ждал оказии на южный берег. Сашке Игнатьеву, который все еще сидел на «Марии» и засекал вспышки немецких батарей, я послал записку: «Проштрафился снова несчастный Земсков. Наказан сурово. Шли письма в Рамбов».

Больше всего меня печалила разлука с Катей Завязкиной. И она, казалось, тоже опечалилась: ее бойкие глазки подернулись задумчивой поволокой. Я проводил ее домой, на Козье Болото, и Катя разрешила целовать себя в темном подъезде. Так мы простились. «Хватит, Боря, у меня губы болят, — сказала она. — Ну, Боречка! Счастливо тебе». Я спросил: «Ты будешь меня ждать?» — «Ну конечно! Да ты ведь недалеко уезжаешь. — Она сделала мне глазки, засмеялась, погрозила пальцем: — Смотри, будь пай-мальчиком».

Перед отъездом я зашел к Малыхину попрощаться и поблагодарил за хороший отзыв, который дал мне «последний шанс». «Ладно, чего там», — сказал Малыхин. Он угостил меня папиросой, и мы напоследок сыграли в шахматы. Малыхин жаждал выиграть, наскакивал на моего короля, но только растерял все фигуры и потом, оставшись с голым королем, упорно уходил от мата, пока я не потерял терпение. «Ну, будь здоров, — сказал он, пожимая мне руку. — Если б не твоя королева, я бы выиграл». — «Безусловно», — сказал я. «Следи за дисциплиной, Земсков. Главное, язык не распускай».

По льду, выбрасывавшему из-под колес струи весенней воды, я уехал на попутной машине в Ораниенбаум. И началась моя новая служба.

За Угольной гаванью, не доходя до Артпристани, был канал, прорытый еще в XVIII веке. Он заканчивался ковшом, а выше, на береговой террасе, стоял Большой дворец, построенный для Меншикова. С этого дворца, собственно, и начался Ораниенбаум. Когда-то тут было красиво: белый дворец как бы обнимал длинными раскинутыми «руками» с восьмигранными павильонами на концах яркую зелень Нижнего парка, и по каналу, возможно, плыли богато убранные баркасы с гостями светлейшего князя. Теперь все было запущено. Дворец и павильоны стояли обшарпанные, с ржавыми крышами — смутные призраки далеких времен. Канал осыпался, ковш утратил прямоугольную форму, его берега поросли непролазным кустарником, осокой. Неподалеку от ковша стоял деревянный домишко, крытый дранкой, в котором и помещался Ораниенбаумский участок СНиС. Сюда выходил вдоль канала вывод подводного кабеля, связывавшего Кронштадт с Ораниенбаумом. Одну половину дома занимал сам участок с телефонным коммутатором, в другой половине был кубрик, тут мы жили, команда в четырнадцать человек. По соседству стоял дом здешней пожарной команды, у нас с ними был общий камбуз, одна повариха.