Только мы разошлись по катерам, как с берега, с замаскированной среди сосен наблюдательной вышки, доносится протяжный, как непогода, выкрик:

— Во-о-озду-ух!

Задираем головы.

Вон они! Быстро снижаясь, идут на остров «юнкерсы»… больше десятка… ну, сейчас начнется…

Лес, песок и скалы, из которых состоит Лавенсари, такой мирный и тихий с виду, — извергают огонь. К зенитным стволам островных батарей присоединяют свой железный гром ДШК — крупнокалиберные пулеметы наших катеров. С пронзительным, душу леденящим воем пикируют «юнкерсы»… взрывы бомб выбрасывают столбы воды и грунта, подбираются все ближе к пирсу, к катерам…

Сквозь клочья черного дыма от подбитого, загоревшегося «юнкерса» вдруг вижу: кто-то с нашего катера, взбежав по сходне, припустился скачками по пирсу.

— Наза-ад! — рык Немировского поверх грохота боя.

А Дедков бежит, ничего не слышит… Оглох? С ума сошел?.. С пирса на берег, к соснам… к зарослям кустарника…

Теплая, упругая, как резина, ударная волна толкает меня и бросает навзничь… головой ударяюсь об ходовую рубку… в ушах заложено… Кажется, все…

Открываю глаза, вижу над собой наклонившегося Рябоконя:

— Ты живой?

Ну, если мы оба не на том свете… Тихо как… Может, действительно?.. Повернись, Костя, посмотрю, нет ли у тебя крылышек… Но вот и бровастое лицо нашего боцмана… Значит, мы все еще тут: на том свете боцманов, говорят, не бывает…

Боцман щурит свирепые красноватые глаза.

— Вставай, Земсков!

Подымаюсь и, как ни странно, держусь на ногах, вцепившись в ограждение рубки. Вот только говорить не могу. Рот забит гарью, дымом, страхом…

— Видел, как Дедков улепетнул? Давай-ка. Иди, приведи своего дружка!

Боцман добавляет слова, которых до сих пор я от него не слышал. Он не любит эту словесность и всегда одергивает ее любителей. А тут — выдал с таким фигурным коленом, что Рябоконь, сам изрядный мастер, удивленно качнул головой.

Нетвердо иду по пирсу, и кажется мне, что все расшаталось после бомбежки и висит на волоске: и пирс, и сам остров Лавенсари, и неприятно клочкастое, рябое небо над ним. Схожу с пирса, огибаю дымящуюся смрадную воронку.

— Дедков! — Чувствую, голос у меня сел. — Дедко-ов!

Треск огня. Иду к кустам, кое-как переставляя все еще не твердые ноги. И тут вижу Дедкова. Он сидит как загнанный заяц и смотрит круглыми белыми глазами на огоньки, перебегающие по веткам кустарника.

— Почему не отвечаешь?

Теперь он тупо уставился на меня.

Обкладываю его последними словами, это производит действие. С дурацкого взгляда Дедкова спадает пелена. Поднимается на ноги. Мы сбиваем с кустарника огненные змейки, ломаем занявшиеся ветки, затаптываем, засыпаем песком. Сизый дым выедает глаза.

Веду Дедкова на пирс. Для верности придерживаю за край голландки. Ни о чем не спрашиваю. Чего спрашивать? Кто я ему — дядька? И отвяжитесь от меня! И без того голова болит.

Все ж таки ни от чего так не болит голова, как от бомбежки.

— Почему вы убежали с катера, Дедков? — официально спрашивает боцман Немировский.

Молчит Дедков. Стоит, опустив неприкрытую, растрепанную, повинную голову. Острые мальчишеские плечи зябко приподняты. Ах ты, Дедков, поросятина-телятина нескладная…

— Ну? — трубит иерихонская труба. — Отвечайте: почему убежали?

Молчит.

Рябоконь, я заметил, делает слабую попытку вмешаться, что-то сказать, ведь именно он непосредственный начальник Дедкова, — но не вмешивается. Только головой крутит недовольно. Не хочет, как видно, связываться с боцманом.

— Вы знаете, — гремит Немировский, — как называется, когда с боевого поста убегают? Под трибунал захотел, Дедков?

Каждое тяжко падающее слово — как молоток, забивающий несчастную дедковскую голову глубже и глубже в плечи.

— Да бросьте, товарищ мичман, — говорю с острым холодком в животе. — Что вы его стращаете?

Боцман оглядывается, как тигр на случайного прохожего, который осмелился дернуть его за хвост. Черные брови сошлись в широкую черту, такой мазок кузбасс-лака, готовый перечеркнуть меня, мой послужной список, — в общем, мою жизнь.

— Ты что сказал? — Боцман явно не верит своим ушам. — Повтори!

— Ну, испугался парень. Вы же знаете, он пуганый. Его в сорок первом бомбили. Родители погибли. Дом сожгли. Может испугаться человек, который все это…

— Он трус! За трусость в бою — под трибунал!

— Да перестаньте грозить трибуналом! Дедков в бою не трусил. Это Дурандин подтвердит, и Рябоконь…

— И вы, Земсков, под трибунал пойдете! За то, что защищаете труса! — Глаза Немировского, налитые кровью, сейчас испепелят меня. — Вы что тут себе позволяете, а? Если были студентом, значит, можно языком трепать?! — Он делает жест, показывая вываливание длинного языка. — Пререкаться в боевой обстановке?!

Теперь боцмана не остановить. Теперь заведется на тыщу оборотов. А голова раскалывается…

Неожиданно для самого себя вставляю в боцманскую филиппику:

— Вот вы метко стреляете, товарищ мичман. А сможете снять пулей нагар со свечи?

Он умолкает на полуслове-полукрике. Всматривается внимательно, будто у меня вместо носа огурец. Черт с ним. Делаю шаг к рубке, чтобы уйти к себе, в свой металлический ящик, там дел у меня полно… по-моему, что-то неладно с выходным трансформатором… Но тут на пирсе появляются три мушкетера. Идут с командирского совещания. Не идут — бегут.

— Задержитесь, Земсков, — говорит боцман.

И, когда лейтенант Вьюгин, прогрохотав по сходне сапогами, сбегает на катер, Немировский обращается к нему подчеркнуто официально:

— Товарищ командир, разрешите доложить…

— Катер цел? Все живы? Ух! — Вьюгин переводит дыхание. — Как налет начался, мы подхватились бежать на катера, а комдив говорит: «Отставить! Пока добежите, бомбежка кончится».

— Докладываю, — гнет свое боцман, — чрезвычайное происшествие.

— Ну? — настораживается Вьюгин. — В чем дело?

— Краснофлотец Дедков проявил трусость. Сбежал с катера с целью укрывательства в кустах. Старший краснофлотец Земсков вступил со мной в пререкания с целью оправдания трусости краснофлотца Дедкова.

А небо после бомбежки стало табачного цвета… или это стволы сосен ободрало осколками бомб, и они, обнаженные, источают в небо желтизну сока?

Что же я наделал? Что теперь будет со мной?..

— Земсков!

Вскидываю взгляд на Вьюгина и невольно поеживаюсь от его начищенных до стального блеска глаз.

— Вы что — не слышите?

— Слышу, товарищ гвардии лейтенант.

— Я спрашиваю: у вас в порядке аппаратура?

— Надо, по-моему, заменить выходной трансформатор… Я еще не успел осмотреть.

— Осмотрите тщательно. Все до винтика. — Он обегает взглядом наши лица. И — понизив голос: — Нам предстоит ночной выход. Ответственная операция. Тщательно проверить матчасть! Чтоб как часы! — И, помедлив, продолжает немного в нос: — Насчет ЧП. Вернемся из операции — займусь. Напишите подробный рапорт, мичман. Разойдись по боевым постам!

Дедков первым срывается с места и ныряет в моторный отсек. Ну правильно, закон морской — с глаз начальства долой.

Рябоконь хрипло, напористо заводит свою песню, я уж не раз слышал: масляная магистраль перебита, надет резиновый манжет, кожаный манжет, но сколько можно?., заменить трубку надо… хомуты сколько ни затягивай, масло все равно потечет, мотор сгорит…

Ни хрена не сгорит. Не пугай, Костя. Я осторожно орудую отверткой в хрупком чреве приемника, меня трансформатор беспокоит, вот что. А мотор не сгорит. Что ему сделается? Как бы мне не погореть, братцы…

А вот и гость: в радиорубку протискивается дивсвязист Скородумов. Очень вовремя, товарищ старший лейтенант! У меня сомнения насчет трансформатора… Ага, и вы так считаете — заменить! Серьезное, однако, предстоит дело, если вы копаетесь вместе со мной в аппаратуре… Как вы сказали? «Если обнаружил повреждение при осмотре — хорошо, если в море — шляпа»? Ну да, конечно, и я так думаю… Не хочется, понимаете ли, быть шляпой… Если б вы знали, думаю я, как не хочется, ужасно не хочется быть списанным с торпедных катеров…