Ну, так. Выходной трансформатор заменили, проверили все прочее, теперь включим приемник. Сразу — отчетливый голос диктора: «…пересекли Ла-Манш и под прикрытием массированных ударов авиации высадили десант на северозападное побережье Франции между городами Шербур и Гавр…»

Взглядываю на Скородумова:

— Союзники высадились во Франции?

— Да, — говорит он, пошевеливая рукой-клешней. — Сегодня с утра передают. Открыли наконец-то второй фронт.

— «…несколько плацдармов, — продолжает диктор, — в районе Сент-Мер-Эглиз, Сен-Лоран, Арроманш…»

— Второй фронт! — радуюсь. — Вот здорово! Память мгновенно меня переносит в июньский вечер 40-го года… в довоенный Ленинград… Господи, целых четыре года прошло… только четыре года, вместивших столько событий… смертей… страстей…

Но похоже, впервые подумал я, что война идет к концу…

Высказываю эту мысль.

— Какое там к концу, — говорит Скородумов. — Мы еще на Лавенсари — далековато от Берлина.

У моего «флажка», как я догадываюсь, свои счеты с немилостивой судьбой. Он же был командиром торпедного катера, может, хотел многого добиться… пример нашего комдива у всех молодых офицеров перед глазами… Но осколок, изуродовавший Скородумову руку, остановил его взлет.

Мне кажется, мы могли бы с дивсвязистом поговорить по душам. Но между нами служебная пропасть…

— Ладно, Земсков, — возвращается он к суровым будням. — Какая у тебя плотность аккумуляторов? Ну, надо подзарядить. — Смотрит на часы. — Сейчас пришлю полуторку, привезешь аккумуляторы на зарядовую станцию. — И выходя: — Учти, ночная операция во многом зависит от тебя.

До ужина мы вкалываем. Я вычищаю аккумуляторный отсек, проверяю умформеры. Боцман набивает пулеметные ленты. Мотористы чистят свечи, моют топливные фильтры — ну, как обычно.

А после ужина командир велит нам ложиться отдыхать. Мне не хочется. Больше всего люблю длинные и светлые вечера июня. Если нет ночного выхода, мы уматываем в клуб смотреть кино или играем тут, на береговой базе, в волейбол. Но — приказ есть приказ. Мы лежим на нарах и травим. Вообще-то не до травли мне. Невольно лезут мысли о том, что предстоящая ночная операция — лишь отсрочка грозы, которая неизбежно разразится над моей непутевой головой. Что-то неладно у меня с языком. Хочу промолчать — и не могу почему-то. Глупо… Между прочим, через несколько дней мне стукнет двадцать два. Немало уже. Пора бы и поумнеть, черт дери…

— Боря, — слышу хрипатый голос Рябоконя, — ты чего спросил, когда Кириллыч с тебя снимал стружку? Про свечу?

— Спросил, — говорю, — может ли он пулей снять со свечи нагар.

— Тхе-хе! Тхе-хе! Нагар пулей! Сам придумал?

— Нет… Вычитал из «Тружеников моря».

Рябоконь книгу не читал, но ее название заинтересовывает его. О чем это? Я отнекиваюсь, неохота рассказывать, но Рябоконь настойчив. Приходится коротко рассказать про Жильята, моряка с острова Гернси, как он снял паровую машину с «Дюранды» — судна, застрявшего в Дуврских скалах.

— В одиночку спустил паровую машину? Без крана? Тю! — не верит Рябоконь. — Пишут всякую муру, едрена вошь.

— Это не мура, — обижаюсь я за Виктора Гюго. — Там подробно описано, какие он сделал приспособления, тали. Да и не в талях дело. Человек может сделать даже невозможное…

— Вот мне надо в базовый сходить, — хрипит Рябоконь. — Томка там пляшет. Самодеятельность готовят к Дню флота. Могу я туда пойти? Не могу. Выход в море! А ты говоришь, человек может невозможное сделать.

А мне и крыть нечем. Уел меня Рябоконь. Давно известно: книжная мудрость далеко не всегда соответствует действительности. В жизни много несообразности, препятствия возникают на твоем пути из ничего, прямо-таки из воздуха. Взять хотя бы прошлогоднюю весну: уже был подписан приказ о моем переводе в передающий центр СНиС, как вдруг… Ладно, не будем вспоминать. Правда, я обещал рассказать вам о передрягах прошлого года…

Не сейчас. Надо поспать перед ночной операцией.

И вот я иду белой ночью по тропинке, петляющей меж сосен. Мне нужно спуститься к пирсу, на катер мне нужно — и тут вижу: от сосны к сосне перебегает золотоволосая женщина в краснофлотской форме. Она беззвучно смеется, обращая ко мне лицо, теперь у нее русая челочка и зеленые быстрые глазки — ах, это Катя Завязкина! Припускаю за ней, зову, но не слышу своего голоса, а она убегает все дальше, и теперь не сосны вокруг, а кронштадтский Гостиный двор передо мной, слепой, заколоченный, и я слышу тяжелое дыхание, кто-то меня преследует, вон мелькнуло за колонной незнакомое лицо, ненавидящие глаза, и будто ствол автомата выдвигается… С криком, опять беззвучным, кидаюсь за угол, прижимаюсь к стене. Зажимаю ладонью страшно стучащее сердце. Нет, это не сердце… это кто-то колотит пешней по крыше… и стена медленно-медленно сдвигается и начинает падать…

Просыпаюсь, потный, испуганный. Черт бы побрал мой возвратный сон!

Перед выходом в море лейтенант Вьюгин коротко объясняет задачу: выйти в назначенную точку у побережья Нарвского залива и принять на борт разведгруппу, возвращающуюся из тыла противника. Моя особая задача — внимательно слушать на такой-то волне. На подходе к точке встречи разведчики коротко выйдут в эфир, дадут условный сигнал — три восьмерки. Я должен ответить пятеркой. В течение часа после радиообмена группа должна быть на борту. Ни минутой позже.

В ноль двадцать отдаем швартовы и на малых оборотах выходим из бухты. Белая ночь сегодня темнее обычного: занавешена плотным одеялом туч, из которых сеется мелкий дождик. Погода свежая, балла на четыре. Катер прибавил обороты, учащаются удары волн, они привычно бухают в борт. Я сказал: привычно, — нет, никогда не привыкну к проклятой тряске. От нее по-волчьи клацаешь зубами. От нее подпрыгивает и норовит сорваться с креплений рация.

Переход — дело монотонное. Чтоб не клевать носом, жую шоколад из бортового пайка. Качка вдруг усиливается, — командир, наверно, переложил руль. Вода захлестывает ходовую рубку и оттуда сквозь открытый люк скатывается ко мне. Хоть и маленький водопадик, но неприятный. Ладно хоть, что не рацию окатило, а мою спину, обтянутую капковым бушлатом. Отряхиваюсь, бормоча ругательства. Капок — вещь неплохая, под плотным черным сатином вшита особая прокладка, какие-то древесные волокна, растительная шерсть, которая, говорят, держит человека на воде. Но от промокания капок не помогает. Вообще-то на таком могучем пароходе, как торпедный катер, от воды в свежую погоду не обережешься. Все равно зальет.

На исходе второго часа уменьшаем скорость. Насколько позволяет длинный провод, я высовываюсь в ходовую рубку. Ох ты! Дождь сечет вовсю. С поблескивающих плащей командира и стоящего рядом с ним Рябоконя стекает вода. Рука Вьюгина в кожаной перчатке лежит на штурвале. Сам он, нагнувшись под козырек рубки, рассматривает карту, слабо освещенную подсветом картушки компаса. Понимаю заботу командира: надо без малейшей невязки выйти в точку, в которую, как я представляю себе, уперлась на карте линия курса.

По времени, чувствую, должны уже подойти к берегу. Снова высовываюсь в рубку. Вот он, берег! Темная полоска за подвижной пеленой дождя. Катер идет без огней на малом ходу. Нас обгоняют пологие волны, тут и там вспыхивающие белыми гребнями. Вьюгин аккуратно ведет катер по волне. Впереди из синеватого сумрака ночи вылезают черные головы камней. Здесь не просто… не просто подойти к берегу… мелководье, камни… чего доброго, сядешь на мель, а на рассвете тебя, неподвижного, обнаружит противник и расстреляет, как учебную мишень…

Моторы обрывают грохот. Берег — узкий, серый пляж, за которым темной стеной стоит лес, — наплывает, наплывает… Сквозь потрескивания и шорох эфира слышу шелест волн, набегающих на пляж. Остановились, чиркнув днищем по песку.

Теперь — ждать…

* * *

Передряги прошлого, 1943 года начались вскоре после того, как мы, проложив кабель, возвратились в конце января из Ленинграда. Первым сигналом было письмо от Марины, очень меня взбудоражившее. Она писала, что имела разговор с отцом, капитаном первого ранга Галаховым. Отец ей решительно заявил, что не было никакой возможности спасти тех, кто остался на подорвавшемся транспорте. Сказал, что потери на войне неизбежны. А дальше шло: «У отца есть сведения, что транспорт не затонул, его снесло дрейфом к берегу, он сел на мель. Я спросила: «А люди?» Отец ответил (дословно): «Люди могли попасть в плен».