Владимир не отвечал. Он шагал, погруженный в одну неотвязную думу: как спасти Машу?

Злой ветер раскачивал деревья и выл в ветвях, почти лишенных листвы. Темносерые облака быстро неслись по небу, сея иногда на землю частый холодный дождь. Но в разрывах между облаками светилось небо, и голубой цвет его был необыкновенно нежным, радостно-весенним; казалось, что голубые клочки неба на мутном фоне туч мелькают как напоминание, что придет день, и облака, затянувшие небо грязночерной, мрачной пеленой, исчезнут, и снова откроется оно, голубое, радостное, зовущее к жизни.

— Я сызмальства так считал, что тот и счастлив, кто богат. За деньги все можно иметь, чего твоей душе угодно. И книги я читал, — любил я разные истории про то, как люди богатство себе добывали, — и везде одно: хватай! Ну и я хватал… По одиннадцатой заповеди жил — не зевал. Конечно, никого я не грабил, не убивал, честно старался добыть копейку трудом своим. А как положу эту копейку в сундук, — душа радуется: выну, погляжу и опять спрячу. Только уж верно и в пословице говорится: «От трудов праведных не наживешь палат каменных». За каждую копейку поедом ел и жену и ребятишек, злой стал. А потом думаю: дай-ка я сменяю бумажки на золотую пятерку. Поехал с женой, с Татьяной, на ярмарку. Обменял у одного торговца. Гляжу на золотой, а у самого душа горит, светится… И вроде показалось мне: неясный какой-то золотой. Я и на зуб его и на звон пробую… Вроде как и звон-то у него слабый, глуховатый… Взяла тут меня оторопь. Пошел на почту к знакомому кассиру, а он как глянул так и грохнул: «Фальшивый!» Вышел я на улицу — все перед глазами кружится. Думаю: мне бы того торговца найти, убью… Пошел искать его, а его и и след простыл. Отдал кошелек Татьяне, а сам в кабак-горе заливать. А Татьяне про то, что золотой-то фальшивый, не сказал, побоялся, думаю: пилить станет. Я тебе первому про эту фальшивую пятерку открываюсь. Ну, покуда в кабаке посидел, выхожу, чуть полегчало. Слышу — кричат: «Женщина удавилась!»Меня так и резануло по сердцу… Бегу к тому месту, где телега наша стояла, а там народ, и Татьяна лежит, — из петли вынули, да поздно… Потеряла она кошелек с фальшивой пятеркой, испугалась, что я ее со свету сживу, да и руки на себя наложила… А теперь вот тысячи в мешке несу — богач! — а выходит, самый я несчастный человек на земле… Маша — мое богатство, да и ту не уберег. Постой-ка!

Они остановились, присели. Александр Степанович размотал онучи и, вынув из мешка деньги, обложил бумажками, как компрессом, жилистые ноги.

— Так-то спокойней, — сказал он, крепко увязывая онучи пеньковыми оборами. — Сколько разов говорил Маше: «Возьми деньги». Не брала. Гордая… А тут как случилась эта беда с тобой по весне… загнал ты Ласточку… приходит Маша, говорит: «Дай мне взаймы двенадцать тысяч с половиной…»

— Так это она внесла деньги? — изумился Владимир, пробуждаясь от своих тяжелых дум.

Он испытывал чувство вины своей перед Машей за то, что толкнул ее на путь страданий, на поиски большого счастья. «Если бы я не выступил тогда на заседании райкома, Маша не переехала бы в Шемякино, и тогда все сложилось бы по-другому, — думал он, бичуя себя. — Маша уехала бы в Москву. А теперь она… И в этом виноват только я…»

«Значит, выходит, что можно было бы избежать страданий?» — вдруг спросил кто-то, и Владимир, вздрогнув, взглянул на Александра Степановича, подумав, что он задал этот вопрос.

И Владимир, снова проверяя свою жизнь и жизнь Маши с далеких дней детства до этого горького дня, звено за звеном перебирая в памяти своей железную цепь событий, видел, что все в жизни их произошло закономерно, все не случайно, а сознанием и волей их связано в одну эту неразрывную цепь, и что последнее звено ее нельзя снять, не разрушив всю цепь жизни, и если бы им открылась возможность снова вместе шагать по земле, они пошли бы все той же трудной большой дорогой.

Вдали показалась высокая белая церковь — уже подходили к Отрадному, — и Александр Степанович, глядя на тусклый купол, вспомнил до мельчайших подробностей памятный день. Казалось, это было только вчера: сотни людей сидели на стульях вокруг маятника, подвешенного на стальном тросе к куполу, и напряженно смотрели на тяжелый медный шар с острием внизу, неподвижно висевший на тросе, у самого пола, и на два валика из песка, насыпанного на полу. Шустрая, веселая, как сорока, Ольга Дегтярева раскачала маятник и отпустила его. Острие шара прочертило бороздку на одном валике из песка, потом на другом. Маятник бесшумно качался в плавном широком размахе, и каждый раз острие, касаясь валика, чертило на нем свежую бороздку рядом, и валик, разрушаясь, медленно таял на глазах Александра Степановича, а маятник как бы отворачивался в другую сторону. И Александр Степанович спросил, почему маятник отворачивается от него. Но Ольга, рассмеявшись, сказала, что маятник все время качается в одном направлении, а отворачивается от маятника сам Александр Степанович, потому что вместе с ним движется и стул, на котором он сидит, и пол, на котором стоит стул, и все здание, и земля, на которой оно стоит, и все села и города, и все страны и океаны, потому что земной шар вращается вокруг своей оси. И Александр Степанович вдруг почувствовал, что он и в самом деле тихонечко едет куда-то вместе со всеми людьми; ему стало страшновато, и он даже попятился к двери, чтобы выскочить в случае беды; потом ему вспомнилась карусель, на которой он катался с Татьяной на ярмарке в Спасов день, лицо его расплылось в широкой хмельной улыбке, и он закричал:

— Вертится! Вертится!

И все захлопали в ладоши и заулыбались, как бы приветствуя землю, которая открыла, наконец, людям свою великую тайну.

И, вспомнив все это, Александр Степанович с горечью вздохнул.

Только теперь, подойдя ближе, он увидел, что церковь развалилась, видимо, от чудовищного взрыва, но купол держался на железных опорах, и сверху спускался трос маятника, а на медном шаре сидел верхом немецкий солдат и качался с бессмысленной улыбкой.

— Вот тебе и Фуко! — сказал потрясенный Александр Степанович.

Ольга, которую они отыскали в каком-то сарае — школа была занята немцами, — рассказала, что немецкий самолет сбросил бомбу на церковь перед тем, как в село вступили танки с черными крестами на башнях.

— Говори же скорей о Маше… что с ней? — прервал ее Владимир, тяжело дыша.

Ольга сказала, что Машу охраняет часовой. Он сидит возле клетки и кричит на людей, если кто-нибудь подходит близко к клетке, чтобы дать Маше яичко или печеную картошку.

— Бьют? — спросил Александр Степанович, вытирая слезы.

— Бить не бьют, а пытают голодом: отрекись, мол, от коммунизма — выпустим из клетки…

— А Маша? — спросил Владимир, впиваясь взглядом в сестру.

— Одни глаза остались… Большие-пребольшие… А не плачет. Гордая…

Голод был мучителен лишь в первые дни. Фукс приносил хлеб и кричал: «Отрекись!» Но Маша презрительно отворачивалась в другую сторону. Фуко заходил и с другой стороны. Тогда Маша закрывала глаза.

Фукс уходил, но оставлял кусок хлеба возле клетки. Маша чувствовала запах свежего ржаного хлеба, и руки сами тянулись сквозь прутья клетки. Маша кусала себе руки, чтобы болью отрезвить себя.

По ночам ее мучили заморозки. Машу бил неодолимый озноб, и, чтобы хоть немного согреться, она подтягивалась на руках, ухватившись за железную перекладину вверху клетки, старалась согнуть ржавые прутья.

Ветер приносил мучительный запах — немец-часовой жарил сало над костром.

Наступало утро, и снова приходил Фукс. Потом по дороге, ведущей в Спас-Подмошье, тянулись грузовики с пехотой, танки, орудия, и Маша, подавленная их грохотом, думала: «Неужели наши не устояли? Неужели все кончено и прав этот дьявол в образе Фукса? Что с Владимиром? Может быть, его уже нет в живых или отходит все дальше и дальше, к Москве?..»

Маша думала, что нет силы, которая могла бы ее спасти, что жизнь ее так незначительна по сравнению с жизнью всего народа, которому тоже угрожает смерть, и ей казалось, что никто не станет спасать ее. Но она ничем не могла победить в себе жажду жизни. Никогда не казалась ей жизнь такой прекрасной, как теперь, когда она видела лишь желтые листья на серой, мертвой траве и голые яблони да изредка кусочки голубого неба, трепетавшие, как флажки, среди серых лохмотьев осени. По утрам земля покрывалась сверкающим серебром инея. Метелки полыни, унизанные его длинными пушистыми иглами, вспыхивали, как факелы, когда на них падал луч восходящего солнца. Прекрасен был обыкновенный желтый лист яблони, занесенный ветром в клетку! Маша разглядывала его, положив на ладонь, и вспоминала последнюю встречу с Владимиром, обидно короткую и нелепо оборванную взрывом немецкого снаряда. Вот и ее, как этот лист, сорвало жестоким ветром войны и швырнуло в эту железную клетку…