Владимир и Маша вошли в рощу. Где-то впереди, недалеко, раздавались взрывы, и березы, вздрагивая, роняли на землю золотисто-желтые листья. Испуганно шелестела багровой листвой осина, казалось, она охвачена каким-то тревожным огнем. Ветер сорвал лист, покружил его и бросил к ногам Маши. Она подняла его, положила на ладонь и вздрогнула: лист был кроваво-красного цвета.

Маше хотелось многое сказать Владимиру, но напрашивались все какие-то грустные слова, а говорить о печальном ей не хотелось. Молчал и Владимир, подавленный тревогой за Машу; ему не хотелось, чтобы она шла в разведку, но сказать об этом он не решился.

Справа в глубину рощи уходила узенькая тропинка, усыпанная листьями клена. Над тропинкой поднимался высокий клен, а к могучему стволу его жалась тоненькая берёзка, удивительно белая на темном фоне кленовой коры; как бы одетая в атласное платье, гибкая, она обвивалась вокруг толстого ствола клена и тянулась вверх, к свету и солнцу.

И, взглянув на нее, Владимир и Маша, не сговариваясь, но подчиняясь какой-то неодолимой силе, пошли по тропинке в глубину рощи. Тропинка была узенькая, для одного человека, и они шли, касаясь друг друга то рукой, то плечом. Вдруг Маша взяла Владимира под руку и оперлась на нее. Владимир ощутил на щеке своей ее горячее, прерывистое дыхание — и сразу оборвался тяжкий грохот орудий, сменился звенящей тишиной, и хотя пушки продолжали ухать и над головой с воем и шелестом проносились снаряды, Владимир слышал лишь легкий шумок дыхания и чувствовал лишь его обжигающий зной…

Есть неизъяснимая прелесть в тишине осеннего леса в ясные сухие дни «бабьего лета». Неподвижно стоят деревья, как бы замирая в радостных воспоминаниях о веселых днях лета, о несмолкаемом щебетании птиц, шелесте листьев, гудении пчел и жуков. Тихо в лесу, лишь с легким шорохом осыпаются листья и, кружась, ложатся на молчаливую землю. Миллиарды семян березы, похожих на микроскопических человечков, плотно прижались, прильнули к земле — так прижимается ребенок к материнской груди. На деревьях заметны теперь птичьи гнезда, они опустели, и миллионы крылатых, сбившись в темные тучи, уже улетели на юг. Не слышно их радостных песен, лишь позванивает в свой стеклянный колокольчик синица: цынь-цынь-цынь! Вот с ветвистого могучего дуба сорвался коричневый, похожий на майского жука, желудь, прошелестел в жесткой побуревшей листве и щелкнул по щеке Машу. Она испуганно открыла глаза, вскочила с пестрого ковра кленовых листьев… огляделась — никого. И, увидев желудь, множество желудей, поняла, что ее пробудило от сладкого забытья, и рассмеялась, тормоша Владимира, осыпая его лимонно-желтыми листьями березы, широкими, похожими на раскрытую ладонь, листьями клена, жесткими, словно из красной меди откованными, листьями дуба, теребила мягкие волосы Владимира и целовала его смеющиеся глаза с густыми, как у матери, пушистыми ресницами…

Вдруг совсем близко, казалось, вот за этим высоким дубом, раздался грохот взрыва, и вихрь подхватил листья с земли, вскинул к небу, и с дуба градом посыпались желуди, а Маше показалось, что на нее сыплются осколки снаряда, и она, вскрикнув, побежала из рощи, схватив за руку Владимира, как ребенка.

— Скорей же! Скорей! — кричала она.

А он улыбался, любуясь ее смятением и чувствуя в нем тревогу любящего сердца.

А снаряды все рвались один за другим, и уже рухнул на землю высокий дуб, трепеща кованными из меди листьями, но железо было бессильно убить тысячи жизней, рассеянных по земле.

Владимир и Маша выбежали на дорогу.

Вдруг они услышали стук колес, посторонились, и мимо них пронеслась пара генеральских коней. Генерал узнал Владимира, приказал ездовому остановиться и сказал:

— Садись, подвезу. Немцы начали атаку…

Владимир растерянно взглянул на Машу, ему хотелось поцеловать ее, сказать хотя бы одно ласковое слово.

— Скорей! — нетерпеливо сказал генерал, и ездовой тронул лошадей.

— Мы еще увидимся! — крикнул Владимир, на ходу вскакивая на повозку.

Он смотрел на Машу до тех пор, пока видна была ее одинокая фигура, похожая на березку, согнувшуюся под осенним ветром. Владимир не слышал, что говорил Михаил Андреевич.

Внезапной атакой, поддержанной танками, немцы потеснили дивизию и заставили ее отойти на третью линию окопов. Генерал был встревожен большими потерями в людях. Для пополнения поредевших рот он уже использовал все, что мог, даже бойцов комендантского взвода.

«Хотя бы пяток танков подбросили мне», — думал он, сознавая, что без техники дивизия не продержится долго, и вдруг, вспомнив что-то, сказал:

— Белозеров обещал подкинуть танков… Вот-вот подойдут. Тогда мы заживем. Уж тогда мы дадим немцу смерти! Белозеров говорил: новые какие-то танки у нас появились, громадные…

Обходя окопы, генерал заметил, что люди устали от непрерывных бомбежек и атак.

В одном месте наши окопы длинным острым клином врезались в расположение противника. Этот клин ополченцы прозвали «Карельским перешейком». Здесь оборону держала рота Комарикова.

Генерал пришел на «Карельский перешеек» и долго разглядывал местность вокруг. Немцы были совсем близко, слышны были даже их голоса и смех.

Вдруг над бруствером немецкого окопа появился солдат и закричал, приложив ко рту бумажный рупор:

— Русс, сдавайсь!

Раздался выстрел, и солдат, взмахнув руками, упал.

— Кто стрелял? — спросил генерал.

— Боец народного ополчения Турлычкин! — отрапортовал худенький прокатчик, поднимаясь с колена.

— Молодец! — сказал генерал, обнял его и поцеловал. — Не имею под руками наград… Извините… Все, что могу… От сердца…

— Это для меня дороже ордена, товарищ генерал, — ответил Турлычкин. — Я вот с вашим братом Егором Андреевичем уже сколько лет без всяких наград работаю на прокатном стане, а как Егор Андреевич скажет: «Спасибо, друг Турлычкин», — так я готов — не знаю, что сделать… Мы ж тут все свои люди, товарищ генерал…

— Свои… верно. И это — главное… Так вот что, друзья! Когда немцы пойдут в атаку, вы пропустите их… Постреливайте, конечно, но с места не уходите. А как они пройдут подальше, заходите им в хвост и бейте в спину. Они привыкли, что перед ними отступают, обнаглели. А мы и ударим. Режьте их из пулемета, когда они начнут метаться.

Один батальон по приказанию генерала залег в кустах, а другой стал отходить, и немцы, приняв это за слабость обороны, хлынули за отходившим батальоном. Но когда противник углубился в расположение дивизии, «ворота» вдруг закрылись справа и слева, и в спину немцам ударили пулеметы. Немцы, почувствовав, что они сами попали в мешок, который они готовили Земляному генералу, бросились вправо, но там натолкнулись на батальон, лежавший в кустах. Немцы попытались пробиться влево, но попали под огонь артиллерии, выдвинутой для стрельбы прямой наводкой. Они стали отходить к «Карельскому перешейку», но тут Комариков скомандовал: «В штыки!» — и ополченцы выскочили из окопов. Немцы, очутившись в плотном кольце, растерялись. Они бросали оружие и поднимали руки вверх…

Когда все было кончено и поле покрылось трупами в серовато-зеленых мундирах, Владимир долго вытирал штык о траву, и его бил мучительный внутренний озноб. Он увидел генерала: старик без фуражки, с развевающимися белыми волосами, с улыбкой во все лицо бежал по полю и кричал:

— Ага-а! Вот это интеллигенция! Дали немцу смерти! Поздравляю с победой!

Ополченцы ответили не очень громким «ура!»: они страшно устали от напряжения. Но они подхватили генерала на руки и понесли, как знамя своей победы. Многие плакали от радости, видя, какой тяжелый урон нанесли врагу. Они уверовали в свои силы, в искусство своих командиров.

Только Борис Протасов был мрачен и не верил ни во что. Все сильней болела рука, и от боли он уже не мог не стонать.

— Тебе нужно в госпиталь, Борис. Рана твоя опасная, — сказал Владимир.

— Кто тебе сказал, что она… опасная? — тревожно спросил Протасов.