Изменить стиль страницы

 — Остепенишься в пятьдесят–то лет? Как же! Ну, да это дело не мое. Мое дело — выдать дочь замуж, а уж там ей видно будет, как с мужем жить.

 — А что, она уже приехала? — заблистав узенькими глазками, спросил старый сластолюбец.

 — Приехали вчера… она и… жена.

 — Красивая дочка–то?

 — Нельзя сказать чтобы очень, а недурна; да вот сам скоро увидишь. Посмотри, может, еще и не по нраву придется…

 — Что ты, что ты, как это можно! — замахал руками боярин. — Молоденькая–то?

 — Ну, так собирайся, что ли! — подымаясь со скамьи, сказал Пронский. — Лошади у ворот, мигом домчат.

 Князь кликнул людей, переменил кафтан; он был уже в шубе и шапке, как вдруг его остановила Матрена Архиповна.

 — Куда идешь, полоумный? — крикнула она. — Без разрешения лекаря в этакой–то морозище! Да не пущу я тебя, вот и все.

 — Оставь, Матрена! — отводя ее руки, проговорил Черкасский. — Дело есть!

 — Что ж, боярин, не скажешь какое? — насмешливо заметил ему Пронский, запахиваясь в шубу.

 Черкасский грозно насупил брови, оттолкнул Матрену и пошел на крыльцо.

 Пронский последовал за ним, даже не взглянув на мощную фигуру управительницы, растерянно выпучившей на него глаза. Она очнулась, когда раздался окрик кучера и звонко зазвенели бубенчики. Бояре уехали.

 — А, так ты вот как! — погрозила Матрена кулаком. — Добро! Вспомянешь меня! И князь хорош! — размышляла она, идя к себе в светелку. — Я ли ему не служила, душу отдавала ему на потеху, всем его бесчинствам потакала, а он меня, как суку, от себя оттолкнул! И куда смутьян этот повез его? Должно быть, затеял что–нибудь неладное…

 Она некоторое время стояла задумавшись, потом повязала голову теплым платком, надела валенки и шубку и тихонько вышла из дома.

XV

МОЛОДАЯ НЕВЕСТА

 Князья тем временем подъехали к дому Пронского и остановились у открытых ворот, где им навстречу тотчас же высыпала дворня и стала бережно высаживать их.

 Это был тот самый дом, что привлек внимание князя Леона Джавахова в день его столкновения с боярином Черкасским; но теперь ставни были открыты и запоры повсюду сняты.

 — Зачем меня сюда привез? — с удивлением спросил Черкасский, подымаясь на крыльцо и оглядывая странный дом.

 — А куда ж еще? — усмехнувшись, ответил Пронский.

 — Ведь это дом боярина Семена Стрешнева?

 — Его. Так что ж из того?

 — Сослан он в Вологду за волшебство, — вздрогнув, ответил Черкасский и опять робко оглянулся.

 — Так что ж из того? — повторил Пронский с насмешливой улыбкой. — Не бойся! Теперь волшебство отсюда изгнали! Этот дом я купил у родичей опального…

 — Небось духи здесь водятся? — шепнул Черкасский.

 — Злых здесь тьма! — с насмешкой во взоре, но серьезно ответил Пронский.

 — С нами крестная сила, место наше свято, чур меня, чур! — заметался суеверный князь–великан. — Да зачем же ты меня сюда–то привез? Прощай, князь! — сердито кивнул он головой и повернулся уже, чтобы идти обратно.

 — Погоди, князь Григорий, не петушись. Попытка — не пытка. Теперь час еще ранний, не бесовский, бесы еще почивают… Ты выкушай спервоначала чарку браги, на красу девичью полюбуйся, а потом и с Богом, никто тебя не удержит.

 — Зачем их сюда поселил? — нерешительно оглядываясь, проговорил Черкасский.

 — Так надо, — твердо ответил Пронский и повел гостя в комнаты.

 Дом был очень старый, деревянный, с узенькими лесенками, башнею и даже слюдовыми окнами. Убранство дома соответствовало его наружному виду: деревянные, от времени почерневшие полы, бревенчатые потолки и стены, вдоль которых тянулись широкие скамьи и такие же столы. Все украшение комнат составляли множество образов в дорогих ризах да кованые сундуки, крытые коврами и полные всевозможных богатств.

 Наши предки не любили зря показывать свои сокровища, редко вытаскивали из сундуков куски полотна, бархата и индийской кисеи, которую очень любили за ее тонкость и нежность наши прабабки. Парча, жемчуг, излюбленное украшение древних русских женщин, яхонты и изумруды покоились иногда веками на дне какого–нибудь железом окованного сундука под мудреным заморским ключом.

 Да и кому было показывать наряды, драгоценные украшения и даже женскую красоту? Целые дни, месяцы, годы однообразная, душу надрывающая жизнь без цели, без интересов, стремлений и даже без мыслей. О чем было мыслить древнерусской женщине, ничего не видевшей, ничего не знавшей, кроме своего терема с его низменными внутренними треволнениями и вечными, беспросветными буднями?

 У мужчин было дело: война, оберегание своих владений, их расширение, достижение власти и политические волнения, государственные дела и даже семейные, потому что и этим мужчины больше занимались, чем женщины. Женщина не имела власти ни выдать дочь замуж, ни женить сына; всем распоряжался отец, брат или дядя.

 Да и какой могла быть семьянинкой древняя русская женщина, заключенная в терем, все равно что заточенная в тюрьму? Не могла же она научиться в этом затворничестве ни свободно мыслить, ни свободно чувствовать, ни развивать свои душевные силы. Не зная сама ничего, она решительно ничего не могла передать своему ребенку. И дети чувствовали духовную несостоятельность своих матерей, но любили их все–таки нежнее, чем отцов, которых смертельно боялись и по–своему уважали.

 К концу шестнадцатого века в терем медленно стал проникать луч света. Русская женщина начала учиться грамоте, хотя пока еще церковной, стала интересоваться тем, что Делалось вокруг нее, пробовала делать робкие попытки скинуть тяжелые оковы, веками лежавшие на ее свободе.

 Появились наконец такие женщины, как, например, боярыня Хитрово, царевны, жена боярина Матвеева и еще несколько знатных боярынь, которые скинули со своих лиц покрывала и уже открыто появлялись в обществе рядом со своими мужьями, вмешивались в политические дела и стойко отстаивали свои права быть не только женами, но и сотрудницами своих мужей. Конечно, таких пионерок было еще очень мало, потому что истинно развитых мужей вроде Матвеева, Ордина–Нащокина, Ртищева и Морозова было еще меньше и потому еще, что людям вроде Пронского и Черкасского было вовсе не на руку духовное освобождение женщины; им гораздо более улыбалось, чтобы раба никогда не смела поднять свою голову, возвысить свой голос и чтобы с нею можно было поступать так, как поступал Пронский со своими женой и дочерью.

 Войдя в дом, Пронский приказал слуге, стоявшему навытяжку у притолоки двери:

 — Поди скажи боярыне, что, мол, князь Григорий Сенкулеевич челом бьет. Да чтобы скорей, не заставляла гостя именитого долго дожидать себя!

 Слуга исчез, а Пронский стал прохаживаться по комнате. Черкасский снял шапку и шубу и сел под образа.

 — Уф! — отдувался он. — Плотно пообедал, оно и тяжко.

 — Сейчас Ольга придет с чаркою вина, — ответил Пронский, нетерпеливо поглядывая на дверь.

 — Ольга — хорошее имя, первое на Руси христианское имя! — проговорил Черкасский.

 Пронский ничего не ответил, но его лицо бледнело от злости, что жена долго не шла.

 Он только что хотел послать к ней еще одного слугу, как вдруг дверь, ведшая в ее покои, тихо растворилась, и женщина в темном, почти монашеском платье, с подносом в руках, опустив глаза, вошла в горницу; шагнув прямо к Черкасскому, все не подымая глаз, она низко поклонилась, потом выпрямилась и остановилась словно вкопанная, не промолвив ни слова.

 Двери за ней остались полуоткрытыми; за ними виднелась такая же комната, в которой никого теперь не было.

 — А Ольга? — грозным шепотом спросил Пронский.

 Жена затрепетала, и поднос заколебался в ее руках. Пронский с бешенством вырвал у нее поднос и, отдавая его слуге, приказал:

 — Княжне отдать, чтобы сейчас же сюда шла!

 — Князь Борис Алексеевич! — надорванным голосом начала было просить княгиня, но Пронский, закипая гневом, только взглянул на нее — и она тотчас же робко умолкла.