И вот то неприятно памятное утро 4 или 5 ноября. Уже часам к восьми потянулись к конторе совхозные. Было немало выпивших. Ждали директора. Надвигался явный скандал. И трудно было предугадать, чем все это кончится.
И вот тут...
И вот тут директор показал, что он довольно умен. Видно, все он, Коновалов, предчувствовал и что надо предусмотрел.
...И вот тут вышла к собравшимся бухгалтерша и объявила, что можно идти к кассе и получить премиальный аванс. Рублей по двести-по триста. Директора нет и не будет, но он распорядился выдать к празднику в счет премии деньги. Так что, кто желает — пожалуйста...
И этого ее выхода вполне, оказалось, хватило, чтоб разрядить обстановку и спустить пар. Коновалов все правильно рассчитал.
Бухгалтерша объявила и ушла. А следом за нею, сначала по одному, а потом уже и валом, обгоняя друг друга, двинулись и все остальные — занимать в кассу очередь.
А после Октябрьской выдали и премию. Не такую, как обещалась им раньше, но по полторы, по две и даже по три тысячи лучшим трактористам и комбайнерам пришлось. Так что все постепенно и успокоились.
И еще после, когда он будет уже в армии, получат они премию из директорского фонда, за прошедшую уборочную. Да только он, — вспомнилось вот, — свою тысячу не получит, хотя во время расчета и видел себя в ведомости: тогда ему сказали, что этих премиальных денег пока еще нет и ему их попозже вышлют, пусть сообщит адрес, но ему их так и не выслали, отмолчались, и только после, уже на запрос замполита, ответили, что бывшего помбригадира Русого, мол... лишили премии, за то, что он-де жег на полях солому. И ему только и оставалось, что изумиться да покрутить головой, отдавая должное изобретательности директора и его бухгалтерии: кто же там из армии приедет их проверять! Не говоря уже, конечно, об этой самой соломе: ее они там все и повсюду жгли со стерней, когда она мешала пахать.
Но, конечно же, не о премии этой речь, она вспомнилась просто так, к слову. Но вот тогда, осенью, когда закончился весь их летний полевой цикл работ и началось довольно однообразное и скучное межсезонье, он всерьез и задумался: а что же, действительно, дальше и сколько еще намерен оставаться он тут? Как загадка — далекая романтическая загадка целины, в рамках его недавнего поэтического интереса к ней, эта совхозная жизнь была хорошо ясна, остальное было бы просто работой. И его явно не удовлетворяла бы эта работа в совхозе, он уже знал это, и что-то совсем другое ему предстояло искать.
Еще во время пахоты, в октябре, их с Аликом вызвали на комиссию в военкомат. Сказали, что, хотя и есть отсрочка на целинников, их призовут, и велели тут же идти в парикмахерскую, остричься наголо. И он и Алик приняли это с готовностью: армия так армия, и раз служба неизбежна, то и не надо никакой отсрочки. Пошли в парикмахерскую, остриглись. Алику перед самой Октябрьской прислали повестку, и он сумел слетать к себе в Истру домой, повидаться с родными. А ему, Максиму, вдруг дали отсрочку на два года, к нескрываемому удовлетворению директора совхоза.
И тогда будто кто подстегнул его. Наперекор директору он добился-таки у него расчета, сам еще в ранее назначенный день явился в военкомат, опоздал — их партию уже отправили в Кустанай, но узнал, что его документы там, у представителя райвоенкомата, и на попутной машине уехал в Кустанай. Там-таки среди ночи он и нашел, где ночуют призывники, разыскал свой район, и все получилось, как надо: без лишних слов его внесли в список, передали «покупателям» из воинских частей его документы... и вот он уже в том, тоже памятном ему эшелоне призывников-целинников.
И вот опять: прошлое было позади, впереди — неизвестное будущее: через три года опять все начнется сначала. А пока... Пока — длинный состав из товарных вагонов-«телятников», двухэтажные дощатые нары в обоих концах вагона, в центре — железная круглая печка, раскаленная антрацитом до малинового цвета, и они — тридцать человек, вчерашние целинники и завтрашние солдаты, и нынешние их командиры — два сержанта-«покупателя», твердо скрывающие, где и в какой части предстоит им служить. Настоящее было: дни и ночи движения по замысловатому маршруту товарняков, с частыми, долгими стоянками, умеренные выпивки с негласного дозволения сержантов («Только не наглеть!»), разговоры, анекдоты, смех, хохот, а перед сном, когда все поутихнут, — задушевные песни вчерашнего тракториста Егора Фаризова из Аман-Карагая.
...Заснеженные первым снегом белые поля России, мчит и мчит по ним длинный состав из коричневых «телятников», светит малиновыми боками раскаленная печка, по обе стороны от нее на деревянных нарах, постелив под бока телогрейки и положив под головы вещмешки, лежат три десятка парней, каждый со своими скрытыми мыслями; и всех их, таких разных и еще по существу незнакомых, объединяет сейчас одно общее им простое и глубокое чувство от песен этого самого Егора:
И странное дело! Впереди были три года армейской службы, неизвестно какой и где, может, и вовсе трудной, а лично ему, Максиму, было все время так, будто он вступал в самую лучшую пору своей жизни. Будто он ощущал уже ее счастливый приход.
8
...Стояла, чуть склонив голову набок, и пристально смотрела на него. И вот тут, в этом ее взгляде, в какой-то мгновенной его глубине, он и узнал ее. Узнал, ничего-ничего совершенно не зная о ней.
Хотя чисто внешне он мог, наверное, и много раньше заметить ее.
— Отнесешь эти нашим соседям, — сказал ему днем раньше комсомольский бог части, когда он был у него в штабе, и он понес их, двадцать пригласительных билетов, вложенных в голубой конверт.
Этот крымский октябрьский день был и сухой и теплый, но пасмурный. А у них в цехе — ярко от ламп дневного света, и резко пахло ацетоном и красками. На его появление от рабочих столов поднялись женские, девичьи и мужские лица, и он, как это часто и бывало с ним в подобных ситуациях, сразу почувствовал себя скованным, застеснялся, и даже не столько женщин и девчат, сколько парней, тоже с любопытством смотревших сейчас на заявившегося сержантика. Он спросил, кто у них секретарь комсомольской организации, его спросили — зачем, он ответил, и девчата, явно обрадовавшись случаю прервать работу, сразу же окружили его, стали наперебой расспрашивать о вечере и откровенно подмигивали друг другу: видели, как смущается он. Наконец одна из них призналась, что секретарь — она, и он вручил ей билеты и, все так же смущенный, поспешил поскорее уйти.
Вечер этот был одним из мероприятий в их части по упрочению связей с гражданским населением. Бог уж там знает, как далеки были они тогда друг от друга и насколько ближе должны были стать теперь... но вот он, сержант Максим Русый, в самом конце второго года своей службы, две недели спустя после этого вечера, отыскал (к немалому своему удивлению: он думал, что она наверняка подшутила — назвала несуществующий адрес) — отыскал и улицу и номер дома (все оказалось в минутах ходьбы от части) и наугад постучал в дальнее от калитки, крайнее окно...
Робея, он постучал тихо в это самое дальнее от калитки, крайнее окно — и, оказалось, угадал: это было ее окно. Лида отогнула занавеску, увидела его и скоро вышла.
Она узнала его. И удивилась, что он две недели помнил адрес. А потом они стояли, и он совершенно не знал, как себя с ней вести и что ему теперь вообще делать дальше.
Потому что прошедшие две недели уже подчинили этой Лиде его.
Все две недели, и с каждым днем все заметнее, не выходила она из его головы, и он, вспоминая ее: ее лицо, ее сдержанную, заметно лукавую полуулыбку, с какой она смотрела на него, и особенно этот ее первый пристальный взгляд, как бы призывающий его, — он, вспоминая эту новую знакомую Лиду, все время испытывал ощущение, что будто бы откуда-то давно уже знает ее именно вот такой. Что-то необъяснимое, неуловимое, но и давно-давно будто знакомое было в этом ее пристальном взгляде, особенно в какие-то мгновения — словно из самых ее глубин был этот взгляд, и ему недоставало теперь, казалось, может, одного лишь какого-то момента, чтоб уловить и узнать — что́ же такое знакомое увиделось в ней для него.