И он, сам от того же самого одиночества уходивший от них ночью в степь, стоит где-нибудь и слушает, слушает, сколько же грусти и сколько неизбывной глубокой тоски по чему-то желанному лучшему обнажают девчата в этих своих простых и прекрасных, протяжных и грустных песнях...
Летом, когда они еще на центральной стояли, к главному инженеру совхоза приехала на каникулы дочка-десятиклассница из городка близ Москвы. Хорошая, приятная собой девочка. Ему ее в клубе на танцах показали. Стояла она одна, чувствовалось, что ни друзей у нее тут, ни подруг. Он пригласил ее. И оказалось, с ней все легко — и танцевать, и разговаривать. Держала она себя просто, естественно. После танцев он спросил, может ли проводить ее до дома, и она это тоже приняла как естественное. И так было у них три или четыре вечера.
Ребята в бригаде стали шутить: пойдешь ты, Максим, в зятья к Кубышке, веселый у тебя будет тесть.
...Главный инженер, конечно же, был самой колоритной фигурой в совхозе. Уже в годах, неимоверно полный, с выразительном лицом прирожденного комика. Он сам рассказывал, что окончил в свое время театральное училище, лет пять играл на сцене, но потом переквалифицировался, занялся тракторостроением и имеет честь быть пионером тонкостенных вкладышей к подшипникам: есть печатные работы, есть авторское свидетельство. Сюда он приехал из-под Москвы, похоже, без всякого энтузиазма, с директором они не сработались — и злые языки поговаривали, что Кубышко ведет-де «Черную книгу совхоза», копит материал против директора. Безусловно, «книгу» эту придумали шутники, возможно даже недоброжелатели, но вот толстенную, разбухшую черную папку со всевозможными бумагами Кубышко носил при себе постоянно. Иван Чабаненко ее называл не иначе как — «Папка непонятных дел».
Было интересно и по-своему даже забавно приходить к главному инженеру по какому-либо деловому вопросу. Он разрешал войти в кабинет (долго директор оставлял его без кабинета, но наконец выделил), выслушивал, глядя на тебя с недоумением поверх очков крупными своими глазами, отчего голова его была смешно наклонена вниз, будто Кубышко изображал себя шутливо набычившимся, а потом, когда ты, изложив суть дела, замолкал... он иногда вставал — и проигрывал все с самого начала: подходил к двери и начинал изображать, как ты вошел, как посмотрел на него, что и как сказал, какая у тебя была при этом унизительная, просительная мина...
Представлял он тебя точь-в-точь, талантливо, сочно. Потом возвращался на место и начинал изображать... теперь уже самого себя: как, так вот нарочито набычившись, смотрит он на тебя поверх очков, будто недоумевая, зачем ты явился к нему со всеми своими вопросами. При этом, пока он один в двух лицах разыгрывает весь свой этюд, полное его лицо выражает истинное удовольствие, и ты (это если ты пришел к нему в первый раз), поддавшись его обаянию и такой вот своеобразной демократичности, можешь по наивности считать, что дело твое уже сделано: повеселится сейчас Главный да и подпишет все твои бумаги. И вот как раз тут ты, новичок, и обманывался. Кубышко и еще раз выслушивал тебя, и еще раз показывал, как ты просил его только что, но требования твои подписывать не спешил. Мотивация его при этом была проста: все равно всего этого на складе нет, ну а если и есть, то — это он уже доверительно тебе — без бутылки ты у кладовщика ничего не получишь, пусть он, Кубышко, хоть по три раза подпишет твои бумаги. Ты мог выражать недоумение, мог что-то доказывать или горячиться, Главный оставался спокойно непреклонным, с выражением крайнего недоумения на лице: как же ты, взрослый и серьезный человек, и не понимаешь элементарного? И только когда ты, обескураженный или обозленный, уходил из кабинета, Сергей Иванович — в самую последнюю секунду — останавливал тебя, возвращал и буквально вынужденно ставил подпись на тех бумагах, по которым на складе действительно можно было что-то получить. И всем своим видом, неподдельно, показывал он, как борются в нем эти вот два его чувства: с одной стороны, он явно расположен к тебе, так сказать, чисто по-человечески, и желает тебе всяческого добра, но с другой — эти вот нескончаемые бумажки-требования на его голову, которые он, главный инженер, зачем-то обязательно должен утверждать своей подписью, будто без этого нельзя как-нибудь там обойтись. И подобное могло повториться и во второй, и в третий твой визит, но только уже как-нибудь по-новому, потому что Сергей Иванович непрестанно импровизировал: ведь неспроста все в совхозе по-настоящему восхищались его артистическими данными.
В том числе и в их бригаде.
Стоило только кому вспомнить по какому-либо поводу Кубышко — и тут же у всех оживление на лицах, и чуть ли не каждый спешит рассказать о нем очередную забавную историю. Как главный инженер он действительно недорабатывал, а скорее — он просто не подходил для работы в совхозе, и это в бригадах и знали и понимали; и в то же время все как бы прощали Кубышке его слабости и потешались в его адрес незло, скорее даже с теплой симпатией. А многие и откровенно любили его.
Так вот эта история с приездом на каникулы в совхоз его милой, приятной дочки. Как неожиданно повернулась она для всех для них.
Приходит этот комичный, но по-человечески тонкий и деликатный Кубышко к ним в бригаду принимать отремонтированные в дни летнего техухода сеялки, и на какой-то его вопрос их бригадир, Павел Макарович, в присутствии почти всей бригады и ляпнул: «Да вот, хоть зятя своего спросите!» — И громко, в сытость захохотал.
— Чьего зятя? — не понял Кубышко.
— О! — опять заржал бригадир. — Наш Максим свое дело туго знает!
Ситуация — ему, без вины виноватому, хоть сквозь землю провалиться. И Кубышко просто оторопел, когда до него дошло, о к о м речь. А бригадир, как и частенько, красноватый с похмелья, все в удовольствие ржал, совершенно искренне не понимая всей неуместности и неловкости своей шутки. Впрочем, так же бессовестно, черти, смеялись и все остальные.
— Так вы о дочке моей? — Кубышко наконец понял. И повернулся к их бригадиру. — ...Так... как же вы смеете, Краснов? Она ж — ребенок. Понимаете, — ребенок. И вы... Вы смеете отцу говорить такое. Это же... Это же дико! Или вы не понимаете?.. Вы же сами отец...
И вот теперь уже всем стало и неловко и стыдно. И бригадиру, Павлу Макарычу, тоже. Он ведь и ляпнул не подумавши, так, шутки ради. Ну, а ему-то, ему-то, «зятю»? И что он мог бы сказать Сергею Ивановичу в свое оправдание, что? Что он — ни в чем тут не виноват?..
— Бесстыдно, Краснов, — еще раз повторил обиженный и растерянный Кубышко. — Бесстыдно. Вы же сами отец...
И ушел. Ушел из бригады, так и не доделав дела до конца.
Вечером на танцах в клубе ее уже не было.
А на следующий день он, Максим, счел необходимым пойти к ним домой и объясниться с Сергеем Ивановичем. Он не хотел, чтоб Кубышко думал о нем как-нибудь плохо, очень не хотел этого. И не за что было, да и уважал он Сергея Ивановича.
На его стук вышла она. Удивилась:
— Вы ко мне?
— К Сергею Ивановичу. — Ему было виновато смотреть на нее. Но он все же спросил:
— У вас неприятности? Из-за меня?
— Да, папа не разрешил мне больше ходить в клуб.
Он рассказал ей, как все получилось.
— Я так и подумала, что папе где-то что-то сказали. Подождите, он скоро придет.
И она тоже в свою очередь виновато улыбнулась, что не может остаться тут с ним на улице — и тем самым нарушить запрет отца, и ушла в дом. А он стал ходить поблизости, курил и ждал Сергея Ивановича.
— ...Ничего вам не надо мне объяснять, — прервал его, чуть послушав, Кубышко. — Что вы можете мне сказать? Я же вас отлично понимаю. Вам стыдно, вы боитесь, что я плохо подумаю о вас, и вот вы пришли ко мне объясняться. А объяснять вам нечего. Понимаете? Нечего. ...Вот вам мой совет, если хотите послушать: уезжайте отсюда. Да-да, уезжайте, совсем. Вы — молодой, еще не испорченный, и вам сейчас... совсем-совсем другое, в общем, нужно. Просто необходимо. А это же, это же...