Недавно вычитал у Рабиндраната Тагора: «Каждый рождающийся ребенок — свидетельство от Бога, что Бог еще не утратил веры в человека…». Это красиво по мысли, афористично и, по — видимому, верно. Но, увы! Это предопределение не спасает приходящего в мир сей от рассеянного повсюду зла. В особенности, «в минуты роковые…».
Когда пришло время собирать вещи, Серафимович снял свой чемодан вниз и заглянул на третью полку. Там было пусто, никого не было. Когда и как исчез мальчуган, никто не заметил.
«В самом деле, да уж не приснился ли он мне еще с ночи? — подумал в растерянности писатель, по — прежнему чувствуя побаливание в сердце. — Но чемодан‑то оказался на самом краю полки не без причины, да и пирожок… Все как наяву, все — без обмана!..».
На станции Себряково его ждала райкомовская легковая машина, пока что единственная на весь район.
Приехал сам секретарь: воспитывалось особое, нижайшее отношение местного руководства к прославленным и просто именитым людям. В этот же раз была и официальная причина тому: все уже знали, что к семидесятилетию писателя станица Усть — Медведицкая будет переименована в город Серафимович.
Всю дорогу секретарь пытался разговорить усталого и чем-то опечаленного старца, но Серафимович хмуро отмалчивался, дул в рыжеватые встопорщенные усы, будто с морозу. Кряхтел, оглядывая иссушенную степь, зиявшую там и тут красноглинистыми оскалами яров. Когда за Арчединской переезжали Медведицу, он не узнал реки. Она усохла чуть ли не вдвое, а займище на луговой стороне было так прорежено вырубками, что просто беда…
И лишь когда подъезжали к переправе через Дон, спросил,
как в этом году с хлебом. (Стоял июнь, колосовые еще только желтели…) Когда секретарь не совсем понятно ответил, что урожай неплохой, но встает, мол, трудная задача — уберечь хлеб от «стригалей», Серафимович будто очнулся и даже вскинулся на мягких пружинах:
— Это как — от «стригалей»?
Секретарь с удивлением посмотрел на него. «Странный дед, совсем отстал от жизни в своей Москве!..». И без особого, правда, воодушевления объяснил, что время в здешних местах стоит, в общем‑то, голодное, и очень трудно поэтому дотянуть до новины. Естественно, что многие несознательные граждане, у которых дети пухнут и умирают с голоду, берут, значит, большие портновские ножницы, а то и серпы, и выходят по ночам в поле, стригут колхозную ниву, самые колоски. Зерно только еще наливается, в молочной стадии, а все равно, сволочи, стригут и тянут домой, какую‑то кашу варят из этих колосьев!
— Объявлена широкая борьба против «стригалей», — сказал секретарь почти казенно — бюрократическим тоном, поглядывая в затылок шоферу и, видимо, смущаясь. — На полях строятся наблюдательные вышки из жердей, вроде пожарных. Организуется охрана днем и ночью.
— Милиции на это хватает? — рассеянно как‑то спросил писатель.
— Зачем? Комсомол привлекаем, пионеров. Сторожат неплохо, — ответил секретарь.
— Родителей, значит, ловят? Отцов и матерей?
Серафимович уловил в этих «мероприятиях» нравственное
нарушение, которое никто бы не смог обойти или не заметить. Но секретарь ничего особенного не усмотрел в вопросе старика.
— А как же! — воскликнул он. — Был ведь почин, Павлик Морозов в Сибири дал хороший пример, ну и — внедряем.
— Ну, если действительно добрый урожай, то его портновскими ножницами не потравишь… Тут другое. Уборка ведь впереди, а люди голодные…
Секретарь на это ничего не ответил.
Когда выезжали к Дону, и уже показались крыши домов на высоком обрыве по ту сторону, старик поинтересовался:
— Сколько народу нынче живет в станице? В райцентре то
есть?
— Тысяч шесть с небольшим, — сказал секретарь, не понимая значения вопроса. Он был нездешний, по — волжски или по — северному окал.
— Н — да, — снова прогудел Серафимович. — А было при царе — пятнадцать! Вот те и «город Серафимович»!
— Будет, будет обязательно город, — сказал секретарь уверенно, с некой машинальностью. — Обстроим, вымостим улицы, техникум откроем, курсы разные. Курорт можно, на базе бывшего женского монастыря…
— Курорт — это ничего… Для стариков. А что теперь у нас в бывшем монастыре?
— Не пустует, — сказал секретарь. — Пока там колония малолетних. Перевоспитываем беспризорщину всякую.
Серафимович тут припомнил случайного своего спутника с третьей полки, голодного и замурзанного парнишку, и вздохнул с тревогой:
— Надо поглядеть будет. Кормят‑то хоть ничего мальцов?
— Кормят по норме, но беспокойства через них много. Перелазят через стену, воруют по огородам, иногда и по квартирам… — секретарь заметил тоску на лице писателя и переключился на другое: — Дом ваш приготовили, побелили… Отдыхайте, пишите новые книги! На радость нашему растущему читателю!
Серафимович молча смотрел на приближавшийся паром, через реку, искал там и здесь обрис знакомой часовни — усыпальницы с зеленой луковкой купола и не находил. Еще недосчитывался каких‑то старых деревьев, так что берег казался незнакомым и чужим.
— А где же часовенка с колодцем? — спросил он.
— Это которая?
— Тут, на берегу, стояла такая небольшая часовня, — Серафимович коротко рассказал о давнем предании, о разрушении Соко
линой горы от грома небесного и погребении заживо монаха чернецкого монастыря у подножия той горы. О костях предков, вымываемых донскими волнами из песчаного крутояра выше станицы и выносимых как раз сюда, на косу. Монашки, в свое время, конечно, подбирали эти кости и складывали в сухой колодец в той часовне…
— Старая легенда. Народная, — сказал Серафимович. — Жаль, что часовня пропала.
Они были уже на пароме, песчаная коса отдалялась, под ногами мягко оседала и поднималась палуба. Секретарь смотрел на приближавшийся крутой берег, и на лице его как бы навечно замерла тень районных забот, он ответил на вопрос Серафимовича без всякого интереса:
— Что ж часовня. Сгорела, наверное. При мне здесь ее уже не было. Да и никто разговоров про нее не подымал: церковное так или иначе должно быть разрушено.
— Это — не церковное, — с досадой, как‑то заглотнув слова, почти про себя буркнул Серафимович.
Он приехал в станицу отдохнуть и поработать, но ему не писалось. Папка с очерками двухгодичной давности под названием «Колхозные поля», лежавшая по левую руку на столе, почему‑то вызывала досаду. В дневнике признавался: «Тянет писать, а сядешь — ни черта, пусто в середке!». Пусто, без сомнения. И даже больно.
Дни проходили больше на рыбалке или в прогулках за станицу. В лугу и кругом по степи кулигами выметнулся в этом году медонос деревей, называемый еще тысячелистником, но цвел только розовыми корзинками, и не медовые запахи источал, а скудную полынную горечь. То был деревей — кровавник, предвестник тяжкого лихолетья.
Перед самой жатвой прямо по спеющим хлебам вдруг ударили проливные дожди. «Как снег на голову…» — удивлялись люди. Зерно в колосьях «потекло», уборка задерживалась, люди жили с огородов, зимы ожидали со страхом.
Многие исподволь стали приучаться к мелким кражам.
В августе появилось в газетах знаменитое постановление от 7–го числа об уголовной ответственности за расхищение социалистической собственности. Стали судить показательными процессами «стригалей» и других посягателей на коллективное хозяйство. В первые же дни народный дом набивался любопытными дополна, суд пропускал за день по десятку дел. Толпа не убывала, потому что из‑за ненастья людям нечего было делать. Замечал Серафимович и специальные афиши об этих процессах, иногда прочитывал, идя в лавку за солью или спичками.
Одна фамилия показалась ему даже знакомой, но за возрастом память уже стала ослабевать, и он хорошо не мог вспомнить, кого именно привезли на суд с дальних хуторов. Афиша висела на заборе у пустой сельповской лавки:
ОБЪЯВЛЕНИЕ
Завтра, 18 августа 1932 года,
в нардоме
состоится показательный суд