Изменить стиль страницы

— Папа, ты о чем ворчишь? Пора бы уже и отключиться…

Сын Игорь, молодой инженер, только что закончивший институт и не имеющий, слава Богу, никакого касательства к бывшим пролеткультам и нынешнему РАППу, спокойно вел машину, положив сильные руки на рулевое колесо, называемое теперь почему‑то баранкой, и по временам искоса поглядывал на отца.

К литературным делам он никакого отношения не имел, но знал тем не менее, что отец только что написал большое, раздраженное письмо в ЦК партии, в котором отказывался от всех постов в РАППе и редакции журнала «Октябрь» ввиду невозможности в дальнейшем участвовать во всей этой грязной, беспринципной и по сути антипартийной возне… И раздражение, как видно, все еще не покидало его душу.

— Ху — у… А я разве бормотал? — хмуро спросил старый писатель.

— Разобрать‑то нельзя, но…

— Совсем, значит, старый стал, — повинился Серафимович и сел в машине прямее. — Знаешь, почему‑то снова о Фурманове вспомнил… А стоит о нем подумать, тут же кольнет в душу и память про Толю, То — лю нашего… незабвенного…

Теперь Серафимович уже непритворно сморгнул слезу, потому что вспомнил о безвременной гибели старшего сына, потерявшегося еще в девятнадцатом году, в круговерти гражданской войны, заморенного в каком‑то тифозном бараке…

— Успокойся, отец. Не надо, — сказал Игорь.

— Да. Надо крепиться, — кивнул в ответ Серафимович и стал глядеть сквозь стекло на приближавшийся по правой стороне площади Казанский вокзал.

— Надо настраиваться теперь на отдых, — сказал сын, выключив зажигание напротив дверей с надписью «Зал для пассажиров».

— Надо. Что ж поделаешь… А у тебя‑то время есть ныне?

— Дождемся посадки, конечно, — утвердительно кивнул сын.

Он взял из багажника дорожный чемодан отца, сам Серафимович прихватил лишь сеточку с продуктами на дорогу, которую очень метко окрестили в очередях авоськой, и они переступили порог зала ожиданий.

Переступили и — остановились в нерешительности едва ли не у самого входа, потому что дальше ступить было некуда. Прямо у ног лежали и сидели, скорчившись, какие‑то люди, похожие на нищих или бродяг, и было их так много, что они заполняли весь огромный зал — что называется, под завязку. Некоторые теснились вдоль стен на старых деревянных скамьях со спинками, дремно склонив головы и привалившись друг к другу, а те, кому не хватало скамей, устроились на прохладном по летнему времени полу. Какие‑то старики крестьянского вида горбились на дорожных сундучках и на мягких, туго набитых каким‑то барахлом чувалах. На лестнице, что вела на второй этаж, вдоль мраморных ступеней, лежали, вытянувшись, подростки, очень похожие на беспризорников. Почти не видно было городских чемоданов, а только грубые укладки, чувалы, груды тряпья, немытые, всклокоченные головы, опущенные со странной покорностью то ли в ожидании вокзаль

ного звонка, то ли иерихонских труб перед концом света… В полусумраке почти нельзя было рассмотреть лиц, а только одни сникшие плечи, склоненные в полудреме головы, опущенные руки, бессильные от длительного бездействия в этом странном Ноевом ковчеге посреди столицы…

— Что это? Откуда столько народа? — почти неслышно спросил отец, как бы не доверяя стареющим глазам и придерживаясь за сыновний локоть. — Куда они едут? И давно — так?

— Едут… — с неопределенностью пожал плечами сын. — Наверное, с весны это началось… Недород…

— Да. Точно как в девятнадцатом, когда от Деникина бежали. А теперь ведь уже тридцать второй! И вот… Слушай, может быть, уже и на крышах едут?

— Вряд ли. С крыш теперь милиция гонит.

Старый писатель все смотрел на полуживое лежбище, где не разобрать было осмысленных лиц, и медленно осознавал нечто такое, что приводило в смятение его ум и сердце: «Все это безмолвное скопление массы походит на беженцев гражданской войны… Боже, но ведь никакой войны нет, идет в стране индустриализация, колхозы укрепляются, полным ходом идет строительство Беломорско — Балтийского канала… И вдруг — такое хаотическое движение на железной дороге. Куда едут эти люди?..».

— Здесь пристроиться негде, давай лучше переждем на перроне, — сказал Игорь и потеснил отца к двери.

— Да. Пожалуй, — согласился Серафимович.

Недалеко от выхода они увидели постового милиционера. Серафимович показал милиционеру удостоверение, и тот провел их какими‑то боковыми переходами на перрон. Народу было тут поменьше, да и на путях уже стоял, ожидая посадки, сталинградский поезд.

— Какой у нас вагон? — спросил Игорь.

— Одиннадцатый… — сразу отчего‑то заторопился, доставая из часового кармашка картонный билет с компостерной просечкой, Серафимович. — Я просил плацкартный.

— Далековато все же. Но, я думаю, в Себряково встретят и помогут.

Серафимович вздохнул и медленно побрел за сыном.

Раньше вагоны окрашивались в разный цвет: общие — в красный, второго и первого класса — в зеленый и синий. Теперь все вагоны снаружи были неотличимы, хотя стоимость билетов все же была разная: были места в них общие, то есть «сидячие», и были «для лежания» — с особой плацкартой.

Игорь хотел шагнуть с чемоданом в тамбур одиннадцатого вагона, но в дверях как бы случайно выросла тетка в железнодорожной фуражке с веником в руке и мрачно сказала:

— Погодите‑ка. Не на пожар. Посадки еще не было!

— Потом же будет сутолока, — сказал Игорь, оправдываясь.

— Мало б што!

— Вагон — плацкартный? — на всякий случай осведомился Серафимович, желая в то же время невинным разговором расположить к себе хмурую тетку.

— Комбинированный, — неохотно отмахнулась она. — Плацкартные — в середке, седьмой и восьмой, тюря!

— Позвольте… Но я заказывал плацкартный вагон, как же?

— Мало б што ты заказывал! Теперя и на третьих полках едут вон, не обижаются!

Игорь вместе с чемоданом отступил на шаг и оглянулся на отца. Тот с недоумением посмотрел на номерной знак под вагонной дверью, потом на картонку билета и белый листок плацкарты.

— Все верно, одиннадцатый вагон… — пробормотал он, топорща седые усы. — Но она ведь дважды повторила, что вагон — плацкартный!

— Кто — она? Эвакуаторша?

— Ну да! Такая милая девочка из нашего МАППа, и совсем молоденькая, как библейская Эсфирь! Право, не могла же она ошибиться!

— Может, ей просто всучили в предварительной кассе?

— Да Боже, знает же она все вагоны! Какой — общий, какой — комбинированный, какой — плацкартный!

— Что же теперь… Не бежать же обратно. Полка все же тебе обеспечена, отец…

— Наверное, так. Перебьемся и в комбинированном…

Кондукторша замела сор, прислушалась к их разговору и

снизошла до милости:

— Заходите уж, ладно. Скоро и звонок к посадке.

Сначала вагон был наполнен пассажирами умеренно и по

билетам, но уже за Люберцами вдоль проходов засновали какие‑то мужички с котомками и женщины в застиранных и будто изжеванных платьишках, нечесаные и усталые, — и тех и других от обыкновенного нищенства отличало лишь то, что они не просили милостыни. Это были какие‑то вынужденные странники, ищущие некий Ташкент — город хлебный, и чем дальше на юг, тем их становилось все больше. За Мичуринском и Грязями стали появляться грязные, подпухлые, немощные старики и дети — попрошайки, а в разговорах, доносившихся с нижних полок, чаще других повторялись слова «недород» и «голод»… Иногда можно было увидеть в проходе и какого‑нибудь районного служащего, ужасно пронырливого и быстрого на ногу человечка с портфелем или папкой под мышкой. Казалось, вся голодная Россия колготится в великом бедствии и великом терпении на глазах Серафимовича, и не было никаких сил ни понять этого внезапного бедствия, ни помочь в чем-то этим людям. Туга, как видно, была судьба общая, неделимая, горе без края и конца. Такое горе переносят молча.

Вспоминались стихи Волошина, теперь доживающего век в Крыму:

Заклепаны клокочущие пасти,
В остывших недрах мрак и тишина.
Но сказками и судорогой страсти
Здесь вся земля от века сведена.
И та же страсть, и тот же мрачный гений
В борьбе племен и смене поколений…