Изменить стиль страницы

1966 года, а отдельной книгой вслед за тем удалось пробить ее только в 1968 году.

Эпохальную в известном смысле повесть В. Белова «Привычное дело» также не принял к изданию ни один журнал в Москве, и после долгих мытарств, с существенными купюрами, ему удалось напечатать ее в Петрозаводске, в журнале «Север» (бывший «На рубеже»). Такая же судьба постигла и его прекрасный роман «Кануны», в котором по сути никакого идеологического криминала не было, просто с большим художественным мастерством воссоздавалась картина крестьянской доколхозной жизни в вологодской деревне, то есть допускалось «воспевание исконно — патриархальных устоев Руси…», — а это тоже не нравилось интеллигентной публике.

Большие мастера так или иначе, со сбоями, но находили пути к читателю и утверждались в литературе, то обходя стороной негостеприимные столичные редакции, проникая между тем в периферийные, то меняя жанры (как В. Белов в «Вологодских бухтинах»), то прибегая к шолоховской «многослойности» текста, когда за первым, видимым планом повествования скрывался второй, видимый только посвященным, а то и третий, называемый обычно «подтекстом».

Но не всем это удавалось, и зачастую судьба писателя приобретала трагические черты. Показательной в этом смысле была жизнь внешне удачливого В. Шукшина, да и многих других.

Константин Воробьев, талантливый и честный писатель, фронтовик, буквально пошел на литературную амбразуру, желая воссоздать правдивую (и больную для него) картину первых недель и месяцев войны, горечь наших военных неудач из‑за бестолочи в штабах и даже в ГКО, неоправданной гибели многих его товарищей, сверстников. Эта его повесть («Убиты под Москвой») в 1960–1961 гг. обошла многие редакции, побывала во многих руках

— и везде была отвергнута начисто как вещь попросту негативная. Однако в 1963 году А. Т. Твардовский рискнул дать ее в февральском номере «Нового мира», поскольку незадолго до этого «с высочайшего разрешения» опубликовал еще более острую повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича».

Увы, критика тут же приняла повесть К. Воробьева как клевету на Советскую Армию, как «искажение правды о войне».

И вершила суд над этой повестью долго и с удовольствием — как пишет в своих мемуарах жена писателя В. Воробьева. «Хула Г. Бровмана (литавторитета тех лет) оказалась роковой: имя К. Воробьева было записано в список тех авторов, кого не велено упоминать в прессе, кому СУЖДЕНО ПЕРЕЖИТЬ ПОГРЕБЕНИЕ СВОЕГО ИМЕНИ ПРИ ЖИЗНИ». «Но, — пишет она, — это рождало и силу сопротивления, обостренное чувство неприятия подлых средств игры и жгучее желание не сдаваться».

На публикацию повести К. Воробьева «Друг мой Момич» (о жестокостях коллективизации и непоправимости человеческих потерь) в 1965 году был заключен договор в «Новом мире», но уже весной 1966–го там же, на редсовете, повесть разгромили до основания за… попытку сказать новое слово о коллективизации как о «пришествии Антихриста». Публикация, естественно, не состоялась.

Ввиду небольшого объема этой вещи писатель включил повесть в сборник своих произведений, принятый к печати в издательстве «Советская Россия». Там ее как бы не заметили и сдали рукопись в типографию. Но идеологический догляд был, видимо, двойной и тройной, так что типографский набор был перехвачен и рассыпан, а редактор книги И. Н. Фомина получила строгий выговор от начальства. К. Воробьев писал ей в то время:

«Пожалуйста, напишите мне подробно, что произошло с книгой… Дело в том, что я не могу представить себе дальнейшую свою судьбу как писателя. Я похож на человека, бегущего под уклон с ножом в спине».

И такое ощущение осталось у него надолго. Чувство тревоги не давало ему покоя, он становился раздражительным, терял силы.

Повесть «…И всему роду твоему» оказалась незаконченной, как и другая его вещь — «Это мы, Господи!..», опубликованная уже посмертно: писатель умер в возрасте 56 лет, надорвав сердце и мозг в неравной борьбе…

Он очень любил поэзию Есенина и однажды сказал о нем

так: «Ведь этот деревенский мальчик сердцем понял то, чего не смогло сделать скопище ученых, писателей и поэтов, и он восстал против грядущей дьявольщины и послал их всех к чертовой матери. Молодец!»

5.

Мне кажется, было бы совершенной ошибкой объяснять зажим талантов и всякой живой мысли в публицистике и литературе только соперничеством дарований: слишком наглядна была некая высшая воля, царящая над служителями муз и почти безропотной массой читателей.

К подобной мысли и подобной «раскладке сил» пришел еще в 70–е годы, не дожидаясь сегодняшнего развала, молодой тогда еще автор Владимир Максимов. Он открыто заявил об этом в своем письме в правление Союза писателей, что было равносильно обращению в КГБ или напрямую в Политбюро ЦК. Он писал:

«Мне не в чем оправдываться перед вами и не о чем сожалеть. Я, сын и внук потомственных пролетариев, сам вышедший из рабочей среды, написал книгу о драматическом финале дела, за которое отдали жизнь мой отец, мой дед и большая часть двух восходящих ко мне фамилий. Эта книга для меня — результат многолетних раздумий над удручающими и уже необратимыми явлениями современности и горчайшего личного опыта.

…Где истоки всего этого, в чем первопричина такого положения вещей? Мне трудно судить, КТО И ПОЧЕМУ ЗАИНТЕРЕСОВАН в том, чтобы загнать болезнь глубоко вовнутрь, но в плачевном исходе такого рода лечения я и не сомневаюсь: последствия не поддаются учету, бедствия — исчислению. Если наше общество не осознает этого сегодня, завтра будет поздно».

И еще, по частности:

«Союз писателей, а в особенности его Московское отделение, постепенно становится безраздельной вотчиной мелких политических мародеров, разъездных литературных торгашей, всех

этих медниковых, пиляров, евтушенок — мелких бесов духовного паразитизма».

А поскольку дело происходило в 70–е годы, была еще у В. Максимова и надежда:

«В конце пути меня согревает уверенность, что на необъятных просторах страны, у новейших электросветильников, керосиновых ламп и коптилок сидят мальчишки, идущие вслед за нами. Сидят, наморща сократовские лбы… И они НЕ ПОЗВОЛЯТ похоронить свое государство, сколько бы ни старались преуспеть в этом духовные гробовщики всех мастей и оттенков».

По сути писатель боролся до самопожертвования за… УЛУЧШЕНИЕ существующего строя, социализма. А вожди, руководящие ходом дел в государстве, — что, не поняли его, что ли? Или… кто‑то им запретил понимать его?

Уход В. Максимова из жизни в 1994 году (после расстрела «Белого дома» в Москве и большого кровопролития) объясним в значительной мере тем, что не только ему, но и многим честным людям тогда показалось, что похороны Отечества уже состоялись. По первому разряду. И все тайное, кстати, стало явным, о чем догадался даже и такой в недавнем прошлом «недогадливый» киносценарист и режиссер, как Ст. Говорухин.

6.

Простодушный читатель может задать недоуменный вопрос: «Зачем же писатели почти добровольно претерпевают такие мучения, почему они бьются головой об стенку, на что нормальный человек вроде бы не должен идти? Почему бы в таком случае не сменить профессию?»

Но, во — первых, подобные же трудности и огорчения испытывают все люди творческого склада — изобретатели, научные работники, даже некоторые чиновники, борющиеся с рутиной… А вообще‑то человеку свойственно желание преодолевать сопротивление материала, и он, как бы попутно, хочет преодолеть

сопротивление среды. Кузнец, искусник, творящий у горна художественную ковань, сто потов прольет ради какой‑то особой завитушки в общем узоре ради того, чтобы выразить свое представление о чем‑то высоком в избранном деле. В бою же люди иной раз идут и на смертельный подвиг. Да и вообще, чего ради пошел на костер протопоп Аввакум?..

Одним словом, дятел стучит на сосне, потому что он дятел; был бы вороной — питался бы падалью. Человек сопротивляется злу и косности (даже организованной), пока он человек, до последних сил.