Изменить стиль страницы

— А ты — что пишешь!?

А я, хоть и очень замаскированно, писал о том самом… И опять перепугался, теперь уже — за свой паспорт.

— Да они у меня вроде уже освободились… По вольному найму. Биографии, конечно, давят существенно, но — нефть Волховскому фронту дали в рекордные сроки…

— Понятно. Все мы умные тут, не хуже тебя. И даже поможем посильно. Мы немножко обтешем твою рукопись и отдельные куски дадим в «Ленинградский альманах», он выходит один раз в год. Дадим тебе «зеленый свет» в литературу, но — одновременно — и надерем уши! Согласен? Теперь найди редактора П. Далецкого и отдай ему рукопись, я с ним уже говорил о тебе. Лады? — И протянул на прощание большую, мягкую, почти отцовскую ладонь.

Мировой мужик! И в паспорт мой не заглянул. Как не порадоваться?

Уезжал домой я со сложными чувствами, уповая на время. И вдруг недели через две — три получаю письмо из Ленинграда, от секретаря секции прозы Г. Холопова, с которым я уже успел познакомиться и который мне почему‑то симпатизировал.

«Дорогой Анатолий! — писал он. — С «Ленинградским альманахом» песня длинная, до конца года, да и неизвестно, какую часть они смогут взять. А вот тут приехал редактор журнала «На рубеже» А. И. Титов и криком кричит: дать хоть какую‑то прозу на 2–3

номера, нечего у них печатать. Журнал выходит в Петрозаводске, ежемесячник, репутация у него устойчивая. Можем предложить твою рукопись. Я советую тебе принять этот вариант. Телеграфируй согласие».

Еще бы! Я пошел на почту и отбил телеграмму: «Отдайте рукопись в Петрозаводск».

Далее все происходило буквально по часовому регламенту. В далекий, едва оттаявший от долгой зимы Вой — Вож прилетела телеграмма — вызов от редакции неведомого мне журнала «На рубеже», и вот я уже летел едва ли не на крыльях в купейном вагоне «Воркута — Москва» с двумя пересадками: в Вологде и на станции Волхов. Куда‑то на северо — запад, к самому Ладожскому озеру и бывшему Беломорканалу. И близость эта как‑то обнадеживала: все в одной стране живем!..

Здесь сложнее было с паспортом, знакомых обладателей жилья не было, но необходимые 1–2 ночи я надеялся скоротать на вокзальной скамейке, вроде пассажира — транзитника. Но риск был огромный: уже на вторую ночь меня бы засек милиционер…

Приняли меня хорошо — и редактор Алексей Титов, поэт (бывший дивизионный политработник, блокадник из Ленинграда), и председатель Союза писателей Антти Николаевич Тимонен, депутат Верховного Совета и член ЦК партии Карело — Финской ССР. Мягко пожурили меня за «бытовизм» и, не говоря худого слова, тут же положили передо мной на стол ножницы и дали пузырек с клеем: требовалось убрать все те куски, которые так смутили в Ленинграде В. П. Друзина и А. Г. Дементьева. А их было немало.

И я послушно и безропотно обкорнал собственную рукопись. При нынешнем общественном целомудрии это покажется едва ли не святотатством, но просил бы по — человечески учитывать и мое состояние:

1. Нагрудный карман мне прожигал злополучный паспорт с 39–й статьей о паспортизации, и надо было обернуться с пребыванием в «запрещенном» городе хотя бы в двое суток…

2. Важно было, по моему разумению, пройти первую журнальную публикацию, а в отдельной книге можно было еще восстановить наиболее дорогие для меня куски текста.

3. Такая «кастрированная» публикация была на первых порах для меня полезна по месту жительства в Коми АССР, в тресте, дабы не навлекать на себя режимных строгостей от местного отдела МГБ…

Пока я резал ножницами собственную рукопись, вклеивал какие‑то невразумительные связки между главами, подошло время обеда. И тут добродушнейший и маститый А. Н. Тимонен весело посмотрел на озабоченного редактора А. И. Титова и сказал вдруг с заметным финским акцентом:

— Слушай, Олеша, пойтем‑ка пот сут.

Я опять насторожился. Зачем — под суд? Не намекает ли он на то, что рукопись моя чем‑то напоминает «Нью — Йорк тайме»?

Но Титов почему‑то улыбнулся в ответ:

— С удовольствием, Антти Николаевич, пора обедать и гостя заодно покормить. Только надо позвонить Виктору Чехову, пусть он подаст нам экипаж!

Скоро к подъезду двухэтажного деревянного особнячка, где мы находились, подкатила новенькая «Победа» цвета кофе с молоком, а за рулем сидел писатель В. Чехов, имевший уже личную машину и согласившийся с нами отправиться «под суд».

Через некоторое время выяснилось, что в одном из центральных зданий Петрозаводска располагались два совершенно различных заведения: на втором этаже — городской (областной) суд, а в нижнем — обычная столовая, в вечерние часы работающая как ресторан. И скоро мы сидели за столом, заказанным хозяевами на четыре персоны.

Когда уже стемнело и трапеза подходила к концу, все забеспокоились, что позабыли определить меня в гостиницу на ночь. Время для телефонных звонков было уже упущено. И тут добродушный редактор А. И. Титов успокоил присутствующих, а больше

всего меня, испытавшего опять немалое внутреннее напряжение:

— Не беда. Переспит ночь у меня на диване, слава Богу, квартира новая и нетесная.

Судьба вновь спасала меня от предъявления опасного паспорта гостиничному или милицейскому персоналу. А вырезанные места в рукописи я восстановил только через шесть лет в книге, вышедшей уже в канун моей реабилитации…

4.

Особенно ожесточенная борьба среди писателей и так называемых «группировок» с жизненными срывами — до самоубийства — началась во времена так называемой «оттепели», после доклада Никиты Хрущева на XX съезде КПСС. Какие‑то цензурные створы были вроде открыты: стало можно, например, писать про незаконные аресты 1937 года, но почему‑то нельзя было показывать жестокостей коллективизации, ибо в этом был не заинтересован все тот же «гайдаровский» клан Москвы и Питера. Многие из них и их родственников были творцами идеи «ликвидации кулака как класса», были при этом то двадцатипятитысячниками, то начальниками политотделов МТС, тоже карательных органов в деревне. «Комиссары в пыльных шлемах» и их детки — очень обидчивые люди…

Непреодолимые трудности публикования испытывали и писатели — фронтовики, не избывшие в душах трагедии первых месяцев войны, неприкаянности «окруженства» и ужасов плена.

Литература в этот период как бы оживала в тисках и колючей проволоке запретов и с болью, с кровью старалась освободиться, обрести право голоса и сказать об Эпохе сокровенное слово Правды. В этом стремлении реализовалось ее высшее призвание в деле освобождения народа. Увы, слишком много находилось идеологических и литературных надсмотрщиков, так что всякий авторский «бросок» и «прорыв» через запретную черту цензуры получал огласку, а следом за тем и соответствующее внушение — от словесного порицания и угроз до более суровых мер воздействия, не исключающих и отлучения от печатного слова, то есть по сути запрета на профессию.

Мучились буквально все русские писатели, рисковавшие в своих произведениях показывать жизнь такой, какой она была. Довольно известный ныне прозаик П. вспоминает в автобиографическом очерке, помещенном в сборнике «Лауреаты России» (1987 г.):

«Если в «Знамени» с публикацией романа мне отказали по причине сгущения красок, якобы очернения жизни, то рецензент «Нового мира» достаточно понятно заявил, что в романе слишком много оптимизма, что необходимо переделать роман именно в этом направлении — углубить критический элемент и так далее; под мнимой требовательностью скрывалось совсем другое — во ЧТО БЫ ТО НИ СТАЛО ОТБИТЬ ОХОТУ обращаться в журнал «ПОСТОРОННЕМУ АВТОРУ». Одним словом, шла извечная ЛИТЕРАТУРНАЯ БОРЬБА, обусловленная и подогреваемая самыми неожиданными факторами, истинный смысл которой был глубоко скрыт, замаскирован, для большинства недоступен…».

По соображениям клановой неприязни иногда отвергались заведомо высокоталантливые вещи, литературные шедевры. Так, к примеру, получилось с повестью В. Астафьева «Кража», на мой взгляд, вершиной в его творчестве тех лет. С нею он в течение 1963–1965 гг., обошел чуть ли не все московские «толстые» журналы, включая и либеральный «Новый мир», и получил отказ. Высоколобие рецензентов не позволяло сомневаться в том, что они знают более высокую тайну Эпохи, чем приехавший на Высшие литературные курсы откуда‑то с Урала Астафьев. И только войдя в ранг признанного мастера, под крышей правления Союза писателей, большого собственного авторитета, он смог напечатать повесть в заведомо провинциальном журнале «Сибирские огни» в конце