Изменить стиль страницы

Был в зоне и Зигмунд. Мы тепло встретились. Через дня два он сказал мне:

— Я хочу познакомить тебя с одним человеком. Это генерал Рейха Сарториус, большая фигуpa. И не только по чину: он умен, работал всю жизнь в контрразведке.

 Вечером мы пошли «на чашку кофе» к генералу. Прежде всего поражали глаза этого невысокого, худощавого и, в общем-то, незаметного человека: они буквально пронизывали тебя.

Нас, действительно, ждало кофе, настоящее, не желудевое: генерал иногда получал посылки от Красного Креста, а иногда и от друзей из Германии — его не забывали.

— Я ведал не разведкой, а контрразведкой в Париже, — рассказывал генерал. — Жил, забыв о Рейхе: у меня была фирма «Мороженое», и за многие годы жизни во Франции я «офранцузился». Поэтому, когда я столкнулся с действиями гестаповцев, они мне показались дикими, хотя я, конечно, знал о них. Я, может быть, долго этого и не увидел бы, но у меня работал человек, жена которого оказалась еврейкой, она попала в руки французской полиции и в лагерь для депортации. Прибежал ко мне этот человек со слезами на глазах, — пришлось ехать выручать его жену. Ведь в это время я уже был лицом официальным. Приехали мы в лагерь, в пригороде Парижа. Списков никаких, найти женщину эту трудно. Пришлось нам ходить по баракам. Ходили два дня, нашли ее, увезли. Но после этих поисков неделю я не мог есть. Такое я увидел... Говорю потом как-то при встрече Гиммлеру, в Берлине: «Как это ты допускаешь такое? Ведь это позор для нас!» А он отвечает: «Ты там ближе, хочешь — вмешайся»...

Вот генерал и послал своего адъютанта, чтобы тот как следует «почистил» лагеря: тех, кто связан с «маки», оставил, а непричастных к партизанской деятельности — отпустил. Отдав приказ, он забыл об этом. Шли годы. В 1945 году пришлось ему бежать от союзных войск. Добрался он почти до Испании, но в море их задержал английский крейсер. После прибытия в Англию ему объявили, что он заочно был приговорен к смерти. Но его судили снова, поскольку приговор не был приведен в исполнение при его задержании. Судили — и оправдали: не нашли в его действиях преступлений против человечности, а свою работу военного контрразведчика он и не отрицал. Тогда Франция потребовала его выдачи для суда во Франции. Понимая, что французы его не пощадят, он ехал туда не с легким сердцем. Но в камеру его тюрьмы неожиданно пришла делегация евреев парижской общины. Эти люди сказали, что хотят назначить ему своих адвокатов.

— Почему? — спросил он их.

— У евреев хорошая память, — отвечали они. — Во время войны по вашему указанию освободили из лагерей несколько тысяч евреев. Теперь мы хотим уплатить наш долг.

Процесс был сенсационным: евреи защищали немецкого генерала! И суд оправдал его.

Считая, что теперь пора и отдохнуть, он поехал в Германию. По дороге его украла русская опергруппа КГБ и вывезла в СССР. После допросов на Лубянке ему объявили: «приговорен Особым Совещанием к пожизненной каторге. «Исправили» ошибку англичан и французов, даже суда не потребовалось. И вот, с 1948 года он в советских концлагерях, повидал Воркуту, Инту, теперь — здесь.

Слушать этого человека, и говорить с ним было интересно: во всем чувствовался недюжинный ум и проницательность. И поражало отчетливое понимание ситуации и социологических отношений в СССР. Этот человек не только хорошо говорил по-русски, но и знал об антагонизме между карательными органами: прокуратурой, милицией и КГБ; знал, что такое комсомол и каковы взаимоотношения между администрацией и рабочими на заводах...

Рядом с генералом на нарах лежал старик Гинзбург — «украинский националист», целыми днями переводивший Бялика и Маркиша с еврейского на русский. Эта пара была дружна. Они часами беседовали по-немецки: генерал всегда умел найти в собеседнике что-то интересное для себя.

Новый Год неожиданно принес поразительную новость: объявили об амнистии «власовцам» — людям, воевавшим против советской власти, и всем пособникам немцев. Но сделано это было странно и глупо: тех, кто «с оружием в руках» шли на фронте против Советской армии, освобождали полностью, а тем, кто «пособничал» немцам — был старостой, бургомистром, переводчиком — срок снижался наполовину: с 25 до 12 с половиной лет. Никто из нас не мог понять, кто и как выдумал эту нелепость. Но факт налицо: за вахту уходили власовцы, а Гинзбург оставался в лагере...

— А знаете, Гинзбург, есть идея: я вам дам официальную справку, что вы служили солдатом у меня в батальоне, — шутил Зигмунд, — а генерал засвидетельствует! И отпустят вас.

Но Гинзбургу было не до шуток: амнистии бывают не часто, а 12 лет и шесть месяцев для человека в 60 лет — то же, что пожизненно...

В лагере царило оживление: каждый день освобождали людей, и это вселяло какую-то надежду.

И вдруг объявили: всем немцам срочно собраться с вещами и явиться к вахте! Новость вызвала недоумение и ажиотаж: неужели этих людей отпустят на Запад? Ведь они — живые свидетели преступлений советской власти против военнопленных, люди из сегодняшних красных концлагерей!

А немцы уже потянулись к воротам. Мы пошли прощаться. Какой-то парень читал отъезжающим стихи:

— Ты запомни навек,

как кингирские трупы

под танками

Проложили дорогу на вахту тебе!

Мы обнялись с Зигмундом: судьба свела врагов, подружила их и разводила в стороны. Немцы вели себя в лагерях достойно: мы прощались с ними по-товарищески. А вот и генерал.

— Шалом вам, евреи! Желаю стать израильтянами!

— Спасибо за самое лучшее пожелание! Ворота вахты распахнулись и закрылись: к по езду уходило несколько сотен человек, а на трассе в могилах оставались сотни тысяч их товарищей.

На следующей день бесконвойники рассказали, что всех немцев с трассы свезли в Вихоревку, куда были поданы два пассажирских состава — прощай, «телятники»! — и около станции была поставлена трибуна. Немцев построили около поездов, а на трибуну вышел начальник Озерлага полковник Евстигнеев и начал прощальную речь, в которой предлагал «забыть обиды» и приглашал дружить с Россией. Не дав ему кончить, вскочил на ступеньку вагона немецкий генерал и обратился к товарищам:

— Друзья мои! — и все отвернулись от трибуны и стали лицом к своему товарищу.

— Не забывать я зову вас, а помнить, что остаются здесь сотни тысяч трупов, умерших от голода, расстрелянных товарищей наших. Почтим же их память, попрощаемся с ними, — и он снял шапку.

Вся толпа обнажила головы. Ничего не оставалось делать и Евстигнееву: снял он чекистскую фуражку — дипломатия превыше всего!

Уехали немцы, а вскоре начали приходить от них письма: Мюнхен, Бонн... Неужели есть на свете эти города?.. Неужели есть в мире что-то, кроме тайги, грязи, бараков, вышек?..

Ведь «жизнь» у нас продолжалась: мы ходили на работу в тайгу пилить лес, валить деревья для ДОКа, и конвой был так же жесток, и есть хотелось — недоедание мучало постоянно. И конвой, русский конвой, издевался над соотечественниками, как не могли бы, наверное, издеваться никакие завоеватели. Я помню случай, когда в тайге за какую-то провинность эти люди-звери раздели и привязали голого заключенного к дереву: на растерзание мошке. А таежная мошка, «гнус» — это исчадие ада. Величина мошки — не больше 1-1,5 мм, но стоит ей сесть на тело, как она в долю секунды прожигает отверстие в коже и пьет кровь. И раздавить ее уже бесполезно: яд пошел в кровь, место укуса опухает, болит. Работать при мошке без сетки-накомарника нельзя: на голову надеваешь мешок, в котором перед лицом вделана сетка из ниток. И вот, на съедение этой мошке, этим кровавым ядовитым тиграм, был отдан человек... Вначале он кричал, матерился. Жутко было смотреть на него, беспомощного. Потом замолк. Оказалось, что это был парень из воров; среди этих людей шло явное совещание. Очевидно, они хотели отомстить за товарища. И отомстили... Во время съема, конца работы, заключенные стоят толпой. И конвой стоит группой, распределяя, кому где идти с колонной. В этот момент из нашей толпы просвистел топор и раскроил череп начальника конвоя; он упал замертво. Виновный? Нет виновного: ведь стоит тысяча человек, попробуй узнать, кто это сделал...