Изменить стиль страницы

На 15-й день моего знакомства с Кагановым началась посадка в вагоны. И нас разлучили. Я стоял рядом с Кагановым на ветру, у вахты, и потерянно говорил:

— Что же теперь будет? Я еще толком ничего не знаю, а вы уезжаете. Где взять людей, книги?

Совершенно спокойно, как будто расставаясь со мной до вечера, этот замечательный человек сказал:

— Помните, что ваша мысль не менее, а более действенна, чем руки. Думайте. Думайте в этом, указанном вам направлении. И придут к вам и люди, и книги. Устремляйте свое сознание — это поможет.

Мне казалось, что он меня просто утешает туманными фразами; я был расстроен и зол — нас, целую группу, на этап не брали.

Тогда я еще не знал, какая глубина и конкретная реальность — в словах Каганова. Теперь — знаю.

Глава XVIII

Те, кто не был взят на этап, обратились к администрации с резким требованием отправить нас вместе со всеми. Это был явно неверный шаг. Но нас не брали — терять нам было нечего. Мы пошумели у начальника лагеря, и неожиданно нас вызвали на посадку и сдачу вещей.

Перед этапом идет грандиозный шмон с раздеванием. Но вещи почти не смотрят: их забирают в отдельный вагон, чтобы арестанты не провезли с собой ножи и не прорезали пол теплушки. Ведь большие этапы не возят в вагонзаках, их не хватает. Есть товарные вагоны для скота, в них ставят нары внутри, а на крыши — будки для солдат. По карнизам крыш протягивают гирлянды электроламп, вешают лампы и под вагонами, на случай попытки побега через пол; для этой же цели сзади поезда, за колесами последнего вагона укрепляют «кошку» — частую борону крючьев. Если арестант прорежет пол и прыгнет на шпалы, то эта «кошка» подберет его, и он умрет страшной смертью.

Подвели нас к такому составу после шмона и погрузили в вагон: 70 человек. Это было почти вдвое больше нормы. В остальных вагонах тоже орали возмущенные люди: в вагоне не было места ни на нарах, ни на полу у двери, дышать было нечем, мы сидели, сжатые до предела, но довольные — все же едем!

Эшелон двинулся лишь вечером, и под нами застучали стыки рельсов. Качка усыпляет, и мы начали дремать. Неожиданно на остановке открылись двери нашего вагона, и мы увидели целую группу солдат с автоматами: — Выходи! — и солдаты, вскочив в вагон, начали просто выбрасывать на землю тех, кто сидел у дверей. Мы не успели ничего понять, как очутились на полотне железной дороги, а вагон был закрыт. Нас окружало кольцо автоматчиков, стволы глядели на нас. Прозвучал гудок паровоза, и наш этапный эшелон стал медленно удаляться... Вскоре лишь цепь ярких огней извивалась, уходя от нас.

— По пять становись! — прозвучала команда. Но у нас шел оживленный разговор, и выполнили мы свою команду: сели на землю:

— Встать! Вперед! — орал конвой.

— Начальник! Мы никуда отсюда не пойдем и издеваться над собой не позволим!

— Постреляю, гады, на месте! Встать!

— Стреляй, потом тебя расстреляют! Люди были злы и полны решимости. Начальник конвоя куда-то убежал, очевидно, звонить. Солдаты стояли вокруг нас молча, с автоматами наготове.

Сопротивление наше было явно бесполезным, но, раздраженные обманом, мы хотели обсудить свое положение. Нас было мало, мы были в руках абсолютного произвола, но сдаваться не позволяло чувство человеческого достоинства, и все держались хорошо.

Пришел офицер, начальник конвоя.

 — Ну, вот, звонил я начальству, — начал он вежливо, — и мне велели отвести вас на ДОК; мы в Чуне, здесь большой деревообделочный комбинат.

— Мы никуда не пойдем.

— Что же вы здесь сидеть будете? Замерзнете ночью, сами попроситесь!

— Ты еще нас не знаешь, начальник, — отвечали ему.

Мы просидели всю ночь. Было холодно, голод и жажда давали себя знать. Утром нам привезли еду. Мы ее не приняли, взяли только воду. Кончился первый день голодовки. Мы сидели плотной группой, сцепившись руками, так как ночью была сделана попытка растащить нас. Вторая ночь была тяжелей: мы очень мерзли. Прошел еще день. Ясно было, что нас решили взять измором. На третий день появилось начальство: какие-то полковники, майоры.

— Мне не понятна причина голодовки, — обратился к нам полковник, человек маленького роста, с резким, злым лицом — типичный фашист. Кто-то рядом сказал:

— Это Евстигнеев, хозяин трассы, начальник Озерлага.

Из нашей толпы наперебой начали объяснять, как нас обманули и сняли с этапа.

— Но ведь это наше право — отправлять на этап, — с садистской улыбкой спокойно ответил Евстигнеев. — Все, что могу предложить, если хотите, — это не Чуну, где вы сидите, а другой лагерь. Поедете?

 — Ладно. Давай, поедем, — зазвучали голоса: все были рады почетному отступлению.

Через полчаса паровоз подтолкнул к нам вагонзак, и мы вошли в камеры. А когда принесли еду, то и совсем ожили. Колеса уже стучали, мы ехали куда-то вглубь трассы.

Но знатоки Озерлага на второй день начали беспокоиться: уж очень далеко нас везли; в глубине, под Братском, были только штрафные спецлагеря. Кто-то предложил не выходить из вагона, но мнения разделились: некоторые предлагали больше не сопротивляться, так как это совершенно бесполезно. А у меня от ночного холода опухли ноги, я не мог надеть обувь. Офицер конвоя, глядя на меня, лишь качал головой. Это был еще совсем юноша, только что окончивший офицерское училище и попавший вот на эту работу...

На станции Анзеба, откуда таежная дорога ведет к спец. штрафным лагерям 0-307 и 0-308, нас выгрузили, и тут все неожиданно опять решили: никуда не пойдем!

Принявший нас конвой был сам виноват: они били нас прикладами и явно провоцировали на сопротивление, во время которого нас можно было бы безнаказанно перестрелять.

Мы опять сели, сцепились руками и потребовали вызова начальства. Начальник вагонзака неожиданно встал на нашу сторону.

— Я протестую против издевательства над людьми! — обратился этот офицер к конвою лагеря. — Вызывайте свое начальство, а я тоже позвоню в Тайшет.

 И он ушел.

Через несколько часов подошла дрезина, и к нам вышел подполковник Белый — начальник оперативного отдела Озерлага.

— В чем дело? — на нас смотрели хмурые злобные глаза. Этот коренастый упитанный человек был не один: рядом с ним стоял мальчик 9-10 лет, очевидно, его сын. Мы начали объяснять, что над нами ни за что ни про что издеваются и завезли в штрафную зону без всякого обвинения.

— Есть обвинение. Вы бунтовщики. И место вам — в земле. Скажите спасибо, что мы еще нянчимся с вами! Конвой! Обставить их запрет-знаками и кто сделает шаг за знак — стрелять! И собак приведите!

— Подлец! — орали из нашей группы. — Сына постесняйся, ведь ребенок рядом! Палач!

Но подполковник уже влезал в дрезину. Мы остались на произвол конвоя. Солдаты принесли палки с таблицами на конце: «Запретзона» и вбили их вплотную к нашим ногам. Привели специально обученных собак и поставили их так, что лающие псы были в десятках сантиметров от наших лиц, — это очень нервировало и возбуждало. К концу первых суток нашего сидения сменили солдат. Вновь пришедшие были настроены мягче: они разрешили нам отходить на несколько метров в уборную. Ночь мы просидели в отсвете костров, разведенных солдатами: тепло нам от этого не было. На третьи сутки мы так ослабли, что нам уже все было безразлично. Выбрав момент, когда мы дремали, конвой, конечно, по приказу начальства, кинулся на нас с собаками и начал растаскивать людей в стороны: на тех, кого оттащили, сразу надевали наручники. Драка, естественно, кончилась «победой» конвоя. В то время, когда нас начали сажать в подошедшие грузовики, пришел офицер из вагонзака и, договорившись с нашим конвоем, забрал меня с собой. Подведя меня к вагону, он сказал: «Я хочу вас отвезти в лагерную больницу». Не могу передать, как я был благодарен этому юноше: ноги очень болели, и я почти не мог ходить.

Ехал я с «комфортом» — один в купе. На станции Вихоревка меня передали конвою больницы. «Воронок» подвез меня к обычному лагерю, обнесенному колючей проволокой, с вышками и пулеметами. Но в бараках были больничные отделения, на нарах лежали полутрупы. Я попал в хирургическое отделение, где было наиболее чисто, и даже имелась послеоперационная палата. Во время обхода я познакомился с ведущим хирургом. Это был тоже политзаключенный, молодой украинец из Львова, доктор Манюх. Вечером он позвал меня к себе в кабинет под видом осмотра, а фактически — поговорить, расспросить: ведь я был еще «свежий». Манюх рассказал, что сидит за участие в национальном движении за самостоятельность Украины, что взяли его, едва он успел окончить мединститут. Грустно улыбаясь, он говорил: