Изменить стиль страницы

 Днем у нас в камере было необычно тихо; даже шебутной, беспокойный Васек-мужичок из колхоза, пристреливший из берданки председателя, и тот спал. Ночью продолжалась работа. И опять днем мы набирались сил. Вечером при поверке перед отбоем дежурный офицер, тот самый, что благоволил к нам, так как на работу в тюрьму попал из армии и, как все нормальные люди, явно недолюбливал КГБ, сказал:

— Беспокойный день сегодня. Малолетка тут в карцере рот себе зашил по углам, так я его спрашиваю: ты зачем это сделал? А он отвечает: начальник, а зачем мне большой рот, если пайка 300 грамм. Вот ведь... А еще у нас тут побег из лагеря.

И ушел, поняв, что сказал лишнее.

Значит, ушел наш приятель, и брата увел! Хорошо! — чужая удача вдохновляет, окрыляет!

Ночью мы прорезали первую доску до конца. За следующие две ночи был сделан и второй прорез, кусок дерева толщиной примерно в 6 см был вынут. Все торжествовали. Приближался час нашей попытки. Но тут стоявший наверху сказал тихо: «Что-то тут есть еще...» Мы замерли, глядя вверх, на руки, исследующие пролом в потолке. Через несколько минут, спрыгнув вниз, наш товарищ сказал: «Хана! Там решетка...» Случилось то, чего мы не ожидали: по потолку тюрьмы сверху была уложена толстая металлическая решетка. А ее ножом не возьмешь...

Мы долго не заделывали в ту ночь дырку: каждый хотел пощупать решетку, обсуждались варианты, один другого фантастичнее... Под утро прорез заделали и легли спать. Состояние у всех было подавленное, никто не хотел расставаться с планом такого реального побега, все лежали и думали...

Все понимали: надо доставать ножовку по металлу, без нее ничего не сделать. А пока нет пилки — ждать. Настроение в камере резко упало. Сразу стал виден весь ужас нашего существования: железные нары, на которых мы лежали настолько вплотную, что ночью надо было переворачиваться всем вместе; грязь нашей камеры, где арестанты сидели уже столетия; полумрак этого каземата, где самый веселый человек терял бодрость: запах кислой капусты, хлорной извести и испражнений, впитавшийся в кирпичи за эти бесчисленные годы...

Но как-то надо было жить. И вот, по вечерам мы с Витей начали читать друг другу стихи, которые сохранились в памяти с прошлых времен. Тут были Блок, Брюсов, Уитмен, Есенин, Гумилев, Ахматова, Гейне, Перец Маркиш... — мы выскребали из памяти все, что там было. И вскоре этим заинтересовались наши сокамерники. К сожалению, знатоков настоящей поэзии не было, но люди слушали с живым интересом, и кое-кто начал записывать стихи для того, чтобы тоже выучить их наизусть. Особенно большим успехом пользовались стихи, выражавшие волю к жизни и победе: «Победа» Гумилева, «Ассаргадон» Брюсова...

Вот в эти дни мы и решили: начнем писать вспоминаемые стихи в тетрадь. И начали. Заполнили одну тетрадь. Начали вторую, потом — третью. Тетради эти просили уже из других камер: наша работа имела успех и доставляла людям большое удовольствие. Нас исправляли, дополняли стихи, рисовали иллюстрации к темам. Так странно звучали в этом ужасе древней тюрьмы чудесные строчки нашего с Витей товарища по Омским лагерям, Олега Бедарева:

«Панта рей!» —

это особенно слышится ночью,

Когда огни фонарей

встают, как в строке многоточье...

Будто прошлое вновь о любви говорит —

В окна тянет руку незримую...

Уплывает прошедшее в волнах зари,

Как корабль, увозящий любимую.

Ты стоишь и былому кричишь: воротись!

Ничего не вернется из Прошлого Дальних Морей...

Оглянись! С новым утром и Солнцем встречается Жизнь!

Панта рей!

Даже тот, кто не знал, что «панта рей» в переводе с греческого означает «все течет», читал это с подъемом, внутренне воспринимая стихи, как призыв к жизни.

Иногда мы и развлекались. Однажды пришел начальник тюрьмы и кто-то «завелся» с ним из-за какого-то пустяка. Капитан быстро перешел на крик. И ему в лицо было брошено: «Паразит!»

Лицо начальника налилось кровью, сравнялось по цвету с его носом алкоголика.

— Как ты смеешь меня называть паразитом! — орал он. — В карцере сгною!

 А к этому времени у нас в камере был уже второй блатной — Володя Арматура. И он, конечно, не мог пропустить случай поиздеваться над тупым офицером.

— А почему вы обижаетесь? — невинно и удивленно вступил он в разговор. — Разве вы не знаете, что сам товарищ Карл Маркс так вас называет?

— То есть как это, Маркс?! Я тебе покажу, Маркс! Начитался тут, грамотным стал, — бушевал офицер.

— Ну, это вы зря, гражданин капитан, — примирительно уговаривал Володя. — Я ведь вам говорю о всемирно известном труде товарища Маркса, о его «Капитале». Ведь там, когда говорится о построении общества, о базисе и надстройке — помните, еще товарищ Сталин об этом тоже говорил?

Капитан явно начал слушать, так как имена Маркса и Сталина его гипнотизировали, и он, как и все граждане этой несчастной страны, боялся попасть впросак.

— Ну, так вот, вы, конечно, помните, что в «Капитале» у товарища Маркса на странице 376 сказано, что на базисе пролетарского общества будет надстройка? Помните?

Ну, как сказать «не помню»... И пробормотал капитан:

— Ну, помню, ну, и что из того?

— Вот я и говорю: вы же помните, как можно не знать трудов нашего великого гения и вождя человечества товарища Карла Маркса! Вот, а помните, сказано, что в надстройке этой будут карательные органы: суды, тюрьмы? Ну, помните?

— Ну, помню, ну, и что? — непонимающе защищался начальник тюрьмы.

— А то, что наш великий товарищ Маркс там прямо говорит, это на странице 376, том 10, — Володя явно говорил выдуманные цифры. — «Суд и тюрьма — это паразитическая надстройка, которую мы должны будем терпеть». Таким образом, это сам товарищ Карл Маркс, наш вождь и учитель, назвал вас паразитом. Уж обижайтесь или нет, но это он вас так назвал...

Вся камера хохотала, смеялись в кулак и надзиратели, стоя за спиной у капитана. Попыхтел наш капитан, покряхтел, выматерился и ушел. Что ему еще, бедному, было делать! Ведь Карл Маркс...

Глава XIV

У моих читателей может сложиться впечатление, что в тюрьме и лагере люди только смеются. Я не хотел бы этого. Наш бард Галич сегодня в Москве поет:

«До сих пор в глазах — снега наст,

До сих пор в ушах — шмона гам...»

И я помню, и, наверно, никогда не забуду трупы на вахте и истощенных моих товарищей: на медосмотрах «врач» — представитель КГБ в белом халате, — не осматривал людей, а щупал зады проходящих голых полутрупов. Если ягодицы еще имели мясо, — работать! Если ягодицы висят мешочком кожи и торчит копчик «хвостиком», — тогда на время в нерабочий лагерь. Но я думаю, что наши тюремные будни — с тоской глаз, устремленных в потолок по ночам, и безнадежностью дней — еще ярче подчеркнуты попытками уйти в смех от желания повеситься.

И вот еще одна такая страница.

В нашу тюрьму привезли арестанток, женщин. Ничего не может быть страшнее этих несчастных среди вони и ругани, среди грубости и грязи тюрем и пересылок...

Сидели они на нашем втором этаже в дальнем откосе бокового коридора, и мы их, конечно, никогда не видели. Но слышали их голоса, когда утром надзиратели проводили их, униженных мужским надзором, в уборную. Порядок в тюрьмах таков, что по утрам поочередно выводят камеры в уборные и там, заодно, выливают парашу и умываются. Уборная эта грязна неописуемо, и, входя в нее, задерживаешь дыхание. Идут туда строем по два человека в ряд, дежурные по камере несут впереди парашу. Торжественное шествие...

Мы, когда шли по коридору, всегда старались переговариваться с товарищами в других камерах: слышимость там отличная. Женщины тоже обычно здоровались со своими невидимыми поклонниками, а страждущие и изнывающие кавалеры, столпившись в камерах у дверей, кричали наперебой приветствия. Выглядело это смешно и грустно. Но если люди находили в этом какую-то отдушину, то следовало с этим мириться. В числе горячих поклонников прелестей наших соседок был и Володя Стропило. Чтобы увидеть объект своих мечтаний, он сделал приспособление для открывания «глазка», и раза два думал, что он что-то или кого-то увидел — восторгу его не было границ.