Изменить стиль страницы

— Перестаньте сердиться, Вы на моем месте тоже захотели бы этой встречи.

— Может быть, захотел. Но не делал бы того, что мне запретили! — парировал я.

— Поймите, как мне это важно.

— Мне важней мои дела. И я дурак, что решил помочь вам! Теперь вы провалите меня: это идиотское задержание из-за номера только вызовет подозрения. И посадили меня не в общую камеру, а в одиночку! И старшина ваш уже знает обо мне! Учтите, подполковник: мой провал дорого обойдется мне. Но меня будет оправдывать желание помочь вам, а вас ничто не оправдает, и я вам не завидую!

Я настолько вошел в роль, что сердился уже всерьез!

Ролик сидел молча. Потом закурил, подвинул мне портсигар и задумчиво сказал:

— Поймите, что и мы не встречались еще с вот такой ситуацией. И у нас своя работа — лагерь. И надо взять этих бандитов. Помогите нам, если узнаете еще что-либо. Я ведь знаю, что к вам с большим уважением относится вся эта публика, и вам, может быть, что-либо станет известно.

— Хорошо. Но я требую, чтобы вы ни в коем случае не искали встречи со мной. Я сам найду способ уведомить вас. И теперь пусть меня отведут в общую камеру и не трогают эти двое суток, — которые я отсижу по вашей милости голодным.

Ролик улыбался:

— Я понимаю, как тяжело вам.

— Не волнуйтесь за меня, — и я улыбнулся в ответ.

Войдя в камеру, я улегся на нары среди ничего не подозревавших заключенных и погрузился в какое-то оцепенение: я понимал, что бой выигран. Но как еще уйдут ребята?..

Через двое суток я вышел в зону и попал сразу на развод. Тут же мне Виктор и Семен радостно сообщили: Бондарь и Цыганков благополучно ушли!

Теперь наша очередь. Уходить мы решили утром воскресного дня, так как работали без выходных, а в воскресенье меньше смогут собрать надзирателей для погони: у них-то выходной.

Штатскую одежду мы вынесли еще заранее и спрятали в стройзоне: выносили все по частям, распарывая и потом сшивая. Подкоп был готов; оставалось выбить «пробку» — сделать вертикальный ход вверх.

В утро побега мы тянули жребий: мы с Виктором получили последние номера. Переодевшись в старом складе и надев сверху лагерную одежду, мы пробрались к нашей траншее, открыли замаскированную дыру подкопа, первым полез Плюта: этот силач должен был быстро прокопать «пробку». За ним пролезли еще трое — отгребать землю. Минут через двадцать из дыры раздался глухой голос:

— Мы пошли по одному!

Началось... Сердца глухо бились. Мы сидели молча. Еще несколько минут — полез Станислав, Семен, за ним я, замыкал Виктор.

Лихорадочно прополз я до конца подземного хода, где мы с Виктором, работая, не раз шутили: «сюда бы на ночь загонять ежей-антисоветчиков, чтобы рыли для нас!» Но вот полез наверх Семен: теперь через 10-15 минут лезу и я... В голове крутились обрывки мыслей, бешено колотилось сердце.

— Hу, Витя, я пошел.

И я полез... Наверху был яркий солнечный день и, когда я резко высунулся из подземной дырки, то первое, что я увидел — голый зад... За три метра от нашего лаза сидел, сняв штаны, какой-то надзиратель, и его глаза смотрели на меня не менее ошарашенно, чем мои на него! Терять было уже нечего, и я выскочил на поверхность земли, чтобы оглушить и обезвредить эту случайную трагическую помеху. А надзиратель, вереща от ужаса и на ходу подтягивая штаны, уже бежал к воротам нефтебазы и догнать его я не смог. Он бежал к вахте лагеря и кричал часовому на вышке:

— Стреляй! Побег!

Я подбежал к дырке и крикнул Виктору о случившемся: с вышек уже стреляли, и ко мне уже бежала толпа надзирателей... Все для меня было кончено. Странно, но меня даже не ударили. Ошарашенные случившимся и не зная еще, что часть людей ушла, надзиратели стояли, оживленно переговариваясь и слушая рассказ солдата, которого я спугнул в его импровизированной уборной. Потом меня посадили в «воронок» и увезли в следственный изолятор. Все это, да и последующее следствие я воспринимал апатично: напряжение последних месяцев перешло в спад... Следствие вел какой-то незнакомый мне майор. Ни Ролик, ни Кузнецов не появлялись. Я их понимал. Но и мне выдавать их ошибку и провал тоже смысла не было. Я старался молчать. Говорил, что позвали меня в побег в последний день, а кто рыл подкоп, я не знаю. Через месяц мне объявили постановление: «за организацию и попытку побега отправить на год в строгий тюремный политизолятор». Я и это воспринял как нечто, меня не касающееся: общая подавленность перешла к этому времени в безразличие. То, что по этому делу идет Виктор, не успевший вылезти из подкопа, и то, что охрана задержала в городе Станислава, меня не очень волновало — все шло мимо меня: тяжело было расставаться с мечтой о свободе...

Глава XI

За несколько дней до этапа в закрытый политизолятор меня, Виктора и Станислава соединили в одну камеру. И Виктор вдохнул в меня бодрость: он умел шутить, этот человек! И, наверно, многих в лагере спасали от петли его смех и шутки. С товарищами мне стало как-то проще и понятней, что нельзя так трагично воспринимать первый провал, к тому же, случайный.

Мы понимали, что в любой момент нас могут разъединить, и договорились, что во время этапа каждый будет оставлять на стене этапных камер —  ведь через эти «почтовые отделения» идут все — определенный знак. Долго думали, и Витя предложил: будем писать слово «CAMEL» — название американских сигарет; до этого вряд ли другой додумается. Увидев этот знак, мы будем знать, что едем одной дорогой. Ведь при этапе тебе ни когда не объявляют место назначения — это секрет.

Первого увезли Станислава, потом Витю, и наконец, меня: кончилось уже лето, увозили меня 1 октября 1954 года, опять — в никуда.

«Воронки», вагонзаки и тюрьмы сменяли друг друга с одним общим впечатлением угнетения и унижения. Запомнился лишь Новосибирск: здесь заставили ночью в тюрьме мыться холодной водой — санитарные нормы! — продержали двое суток в громадной, пустой и холодной камере и потом выдали паек — хлеб и селедку — на семь дней. Ну, решил я, еду во Владивосток, на Колыму, по следам папы... Утешало то, что пока в этапных камерах я везде видел на стене призывное слово друзей, едущих впереди: «CAMEL».

Думала ли американская фирма, выпускающая эти сигареты, что слово с сигаретной коробки, где мерно шагает нарисованный верблюд, будет условным знаком политзаключенных в далекой России...

Меня вывели на этап в Новосибирске ночью, одного усадили в «воронок», конвой грубо втолкнул меня, и сразу послышалось «родное»: «Эй, ты, жидовская сволочь! Долго ты нас своим жидам продавал?». Я понял, что конвой поинтересовался моим обвинительным заключением или приговором. Что было говорить? Я смолчал. Но отъевшийся и осатаневший на своей паразитической работе старшина конвоя не унимался: «Всех вас, жидов, повесить надо, наш хлеб жрете и нас же продаете! Живете паразитами на нашей шее! Вот я тебя, гада, пристрелил бы и веселый бы ходил!» — матерщина и грязные оскорбления лились из вонючей пасти пьяного конвоира, и я чувствовал, что сейчас не выдержу и сорвусь... Видя, что меня не проймешь, старшина начал листать раскрытое дело, выискивать женские имена: мамы, сестры — и выкрикивать их, обливая грязной похабщиной. Я не мог даже ударить эту образину — он стоял за решеткой, прижавшись к ней лицом; и я просто плюнул в его орущую пасть. Что тут было!

 Захлебнувшись бессильной ненавистью и хрипя матерные ругательства, этот пьяный вытащил пистолет и выстрелил в камеру. Но машина шла по выбоинам российского асфальта, и пуля ушла в сторону. Другие конвоиры кинулись на старшину и отняли у него пистолет — ведь застрелив меня в камере, они все отвечали бы потом, как за убийство.

Всю дорогу до вокзала пьяный скот грязно ругался и повторял: «Вот, ты только выйдешь из «воронка», я тебя все равно пристрелю при «попытке к бегству!» Я понимал, что он это сделает. И сделает безнаказанно: на дворе ночь, иди, доказывай потом, когда будешь трупом.