Мне кажется теперь, что она подняла тогда булыжник, потому что дверь загрохотала, сотряслась от ударов, как наковальня. Я тоже била по ней ногами и кулаками. Кто говорил, кто кричал? Голос еще здесь, в этой комнате — безумный, страстный, жалобный, как у внезапно ослепшего человека, этот голос говорит о бегстве, о насилии, об ошибках, о блуждании в потемках, о том, что воля человека заменила божью волю, что порядок, установленный человеком, пришел на смену извечному миропорядку… И голос то прерывается и умолкает, то вопиет. Он снова здесь — кричит голос во всю свою мощь, — Моисей снова среди нас… Он сказал, что его зовут Моисеем… или, точнее, это юродивые называют его так… Они вихрем носятся по городу и вещают на все четыре стороны, что он развеял бурю, что он живет среди зверей и разговаривает с ними, что он приобщил к жизни природы целые деревни и целые батальоны и вернул им первозданный облик, что он вошел в город, дабы разрушить дома, заводы, богадельни, все то, что зовется действительностью или человеческим идеалом…
Да, слыша этот голос, я повзрослела. И пока я буду жива, я не перестану его слышать. Я знаю теперь, существует нечто вне меня и моей жизни — это люди. И что бы отныне я ни делала, что бы ни случилось со мной и с ними, я до самой смерти обязана помнить о том, что они существуют, думать о них, жить для них, даже в моем одиночестве.
Сколько же времени спит моя дочка? Дыхание у нее ровное, спокойное, свободное. Я склонилась над ее ивовой колыбелью. Я не заплакала. Я разучилась плакать, так же как и смеяться. Я только водила ладонью у ее лица, почти касаясь его с нежной и тихой лаской. И когда она во сне улыбнулась мне, я убежала.
В спальне было темно. Простыни на широкой кровати казались ледяными. Я долго слушала, как спит мой муж. Его дыхание было тоже ровным и свободным. Боже мой, этот человек может спать!
Когда я зажгла лампу и, разбудив его, встала во весь рост на кровати и начала говорить, я была уже другой женщиной, и за моими словами крылась страстная жажда понять и полюбить. Обо всем этом муж расскажет мне позднее, осторожно, понемножку, как человеку, находящемуся при смерти. И, рассказав мне все это, он посмотрит на меня, и во взгляде его будет настойчивый вопрос, неумелый, робкий, жалостливый. Никогда он не поймет, что в ту ночь я была близка к тому, чтобы полюбить его.
Я сказала ему:
— Прости меня. Нищенка никогда больше не придет, а лимон съела я. Бездельник внезапно проснулся и прогнал ее, крича, что он — Моисей. Он вырвал у нее булыжник и запустил им в деревянный щит. Я видела, как тот разлетелся на куски. Лимон все еще висит на дереве, но не подумай, будто зверек или червь высосали из него сок. Это сделала я. Прости меня. Я вонзила в него петушиное остро отточенное перышко и высосала сок. Глина не помогла мне уничтожить его запах, но, клянусь тебе, это был мой последний детский каприз, и отныне я всегда буду умницей, увидишь… Выслушай же меня. Потом он вернулся, и, просунув палец в отверстие двери, повернул его три раза. Я сосчитала. Мне стало страшно, и я тут же рассказала ему историю о лимоне. Я сказала, что во дворе есть садик с лимонным деревцем, которое ты посадил в прошлом месяце. Я сказала, что с тех пор, как оно растет там с единственным лимончиком, который никак не хочет созреть, я все время гляжу на плод, трогаю его, вдыхаю его запах. Я сказала, что ты мне купил целую корзину лимонов, но мне хотелось отведать лишь этот. Потом он ушел. Не знаю, когда именно. Я побежала к двери, чтобы выдернуть колышек, но его там уже не было. Наверное, все это мне приснилось… Как по-твоему, я не лишилась рассудка? Но я точно знаю, что это я высосала сок с помощью петушиного пера, которое теперь в колодце. Я сожгла его, а пепел бросила в воду, ведь я собиралась сказать тебе, что виноват во всем зверек или червь, но не верь этому, это моя вина. А теперь, видишь, я стала взрослой, я перестала смеяться, и ты будешь гордиться мной, обещаю… прости меня…
Вот что он мне рассказал. Он рассказал мне, что потом я повалилась на кровать и тотчас же заснула, а он, наоборот, окончательно стряхнул с себя сон. Лоб мой пылал, я металась во сне, и повторяла какие-то бессвязные слова, и все твердила о Моисее, который ворвался в город вместе с ветром и грозой, и вопрошала в бреду, кто такой этот Моисей, и, чтобы успокоить меня, муж вынужден был мне ответить:
— Моисей? Ты, верно, хочешь сказать: Мусса? Это — безумец.
Глава четвертая
Власть природы
Видите этот молот? Прекрасный молот. Тяжелый, прочный, надежный, из хорошо закаленной стали. Он никогда меня не подводит и всегда работает исправно.
У меня есть и другие молоты, целая дюжина, имеются также ножницы для резки металла, напильники, кусачки, клещи, наковальня, горн и кузнечные меха — словом, фабричные изделия, посланные наложенным платежом прямо из Швеции; они прекрасно служат мне, и я ими очень доволен. Но я говорю сейчас именно об этом молоте.
Он меня знает, и я знаю его. Когда я крепко держу его вот так, посреди рукоятки, и поднимаю, мне чудится, что молот ничего не весит, зато моя рука удлинилась на полметра, а когда ударяю им по наковальне, право же, не могу сказать, кто кует и кто звенит — молот ли, наковальня, мой кулак или все вместе взятое.
Послушайте, когда я увидел сегодня утром, как он вошел сюда с непокрытой головой, босой, до странности худой и маленький (его щетинистые усы топорщились, лицо казалось застывшим, словно маска, а единственный глаз еще более застывшим, как бы стекловидным), и, не говоря ни слова, без натуги, даже не сжав зубов, схватил в охапку наковальню и принялся бить ею по молоту, я снял с себя кожаный фартук и надел на него. Понимаете? Рост у меня двухметровый, и вешу я больше ста килограммов. Всему должен быть предел.
В ту ночь я не сомкнул глаз. Я думал. Обычно я думаю лишь в редких и определенных случаях: смерть кого-нибудь из знакомых, перемена местожительства моим должником, невозможность выполнить просьбу, с которой ко мне обратились, но и тогда думаю я недолго, спокойно и никогда не возвращаюсь к тем же мыслям, а затем подвожу черту под тем, что случилось, и выкидываю все это из головы.
Но этой ночью я действительно думал. Не скажу, как я думал и о чем: перед моими открытыми глазами зиял в темноте еще более темный провал, и я всматривался в него всю ночь. Зато готов поклясться, что думать в десять раз тяжелее, чем бить молотом по наковальне, и притом гораздо утомительнее и бесполезнее. К утру, однако, я как бы черной тушью мысленно подвел жирную черту под этим странным случаем и вышел во двор, чтобы умыться у колонки с водой. Но и после этого я продолжал размышлять.
Когда же я повернул за угол, то увидел его у моей кузницы, хотя и не сразу узнал. Он стоял ко мне спиной и, размахивая руками, казалось, обращался с речью к толпе, хотя поблизости не было не только ни одной человеческой души, но даже ни одной кошки или собаки. Лишь перейдя через дорогу, я узнал его по жестким, как щетина, усам и застывшему, стекловидному глазу. Помнится, я сразу замедлил шаг и в то же время старался ступать как можно бесшумнее, пока совсем не остановился, сам не заметив этого (мне кажется, что в эту минуту я думал только о бабочке), а потом хорошенько осмотрелся, поглядел себе под ноги и закинул голову. Солнце было удивительно весенним, по дороге от одного тротуара к другому протянулись, словно два ряда гвоздей, две ровные, параллельные полосы ореховой скорлупы. Старый велосипед стоял у каменной ограды — потрескавшийся, низко, почти вровень с землей, не было на нем ни тормоза, ни седла, ни крыльев. Помнится, что, увидев, как этот человек размахивает руками, словно держит речь, я решил убежать (я даже попытался бежать, но ноги мои стали поразительно тяжелыми, не-гнущимися), ведь я знал еще прежде, чем остановился, что человек этот ни к кому не обращался, что он даже не говорил, только трещали, как сухое дерево, его иссохшие руки и ноги.