— О чем вы толкуете, дочь моя? — спрашивает нищенка. — Я не чувствую никакого запаха. (Мне показалось, будто она задыхается, и, снова заняв место у своего наблюдательного пункта, я увидела, что нищенка стоит и ломает себе руки. Конечно же, она заболела.)

— Да о лимоне же! (Я почти закричала и сразу же об этом пожалела.) У меня теперь тоже есть секрет, и я хочу вам кое-что рассказать.

— Не понимаю.

— Вы непременно поймете, — терпеливо настаиваю я. — Должно же что-нибудь со мной случиться, иначе мне нечего будет вам рассказать. Конечно, наш дом заперт, и в нем никогда ничего не происходит. Но вы уже давно сюда ходите и все знаете до мельчайших подробностей. Хотя мы с вами никогда друг друга не видели, я вам рассказывала через это отверстие, какая у меня дочка и какая я сама.

— Да, да, дитя мое, — печально подтвердила нищенка. (Она все ёще задыхалась. Наверное, у нее была астма.)

Я поспешно продолжала:

— Я не могу вам пересказать, о чем говорит со мной муж каждый вечер. Да вам это и неинтересно. Да, кстати, что такое «банковская операция»? И не астма ли у вас? Не надо ничего скрывать от меня.

— Астма? Да нет же, я не больна, уверяю вас. Какая еще «банковская операция»? О чем вы говорите?

— Хорошо, — сказала я. — Впрочем, вы и сами знаете, о чем он толкует мне каждый вечер, ведь вы взрослая, вы живете на свободе и просите милостыню, а когда приходите ко мне после полудня, говорите всякий раз то же, что и мой муж. Только говорите по-другому. Он всегда сохраняет серьезность. И как только он начинает рассказывать, я уже наперед все знаю и только и делаю, что смеюсь. Во всяком случае, я его не слушаю. А теперь, когда вышел этот случай с лимоном, скажите, не кажется ли вам…

Она резко прервала меня:

— Прошу вас, расскажите все по порядку и как можно короче — время бежит, и мне придется скоро уйти.

— Но у нас впереди еще целый час. Почему вы так спешите? Вы меня разлюбили?

— Да нет же, дитя мое, конечно люблю. Только сегодня у меня много дел.

Право, это странно. Она не только больна, она при смерти. В мою маленькую амбразуру я вижу ее по частям: руку, прядь волос, глаз — и мне чудится, будто все это принадлежит кому-то другому, кого я вижу впервые. Однако это она, моя нищенка; я знаю ее уже несколько лет, но ни разу до нее не дотронулась, ни разу не увидела всю целиком, я узнаю ее лишь по голосу и, главное, по тому чувству любви, которое вспыхивает во мне, когда она приходит, узнаю так же хорошо, как если бы она жила со мной в одном доме. Что такое дверь, разделяющая нас? Ветер проник сквозь нее на прошлой неделе и даже пронизал меня насквозь.

— Вы в самом деле спешите? У вас правда много дел?

— Ну да. Только не плачьте. Я, может быть, приду завтра.

Все. Я стиснула зубы, и мне захотелось бежать без оглядки куда угодно, лишь бы исчез комок, застрявший у меня в горле. Помнится, я даже не посмотрела в отверстие. Я простояла довольно долго, не шелохнувшись, сдерживая дыхание и наконец спросила:

— Может быть? Вы сказали «может быть»? Вы что-то скрываете от меня? Что происходит там, за дверью? Почему же вы не уходите?

— Вы несправедливы, — отвечает она. — Позвольте я вам все объясню. Взгляните на меня. Вы меня видите?

— Да, но я хочу, чтобы вы снова пришли сюда завтра.

— Взгляните на меня! — кричит она. — Кто я?

— Вы — нищенка и мой друг.

— Нет, я уже не нищенка. Полно, погодите, пожалуйста, плакать. Взгляните на меня.

Но я уже не могу сдержать рыданий. Я ничего не хочу слышать. Не хочу смотреть. То, что происходит снаружи, касается не меня, а тех людей, тех предметов, которые там — снаружи. Я тут ни при чем. Все это страшит меня. Мне еще хочется смеяться, смеяться всю жизнь, никогда ничего не знать, не быть «серьезной», не страдать. Почему все то, чего я никогда не видела, не знала, не слышала, тот внешний мир, против которого воздвигнута двойная баррикада: двери и моего невежества, взращенного как сад, почему, боже мой, этот мир нежданно-негаданно обрушился на меня? Бараны ничего не знают даже на пороге бойни. Я не хочу взрослеть. Ведь через страдание и для страданий люди становятся взрослыми.

— Не плачьте, умоляю вас. Поверьте, если бы можно было найти выход в боге, я отыскала бы его прежде, чем прийти сюда, и не стала бы рассказывать вам ничего печального. Но мы живем в мире, где властвуют люди, и с этим ничего не поделаешь: только они принимают решения, только они находят выход, и выход этот так же убог, как они сами, а может быть, еще более. Вы видите?

— Да, — говорю я.

— Видите там, в конце улицы, деревянные щиты с бумажными прямоугольниками — красными, синими, желтыми и оранжевыми, на-клееными сверху?

— Да, они наклеили их вчера вечером, когда вы ушли… Я сумела одна вынуть колышек и вставить его на место, воспользовавшись шпилькой. Их было двое: один держал ведро, другой — щетку. Они пели неизвестный мне гимн, состоящий не из слов, а из возгласов. Вот видите, я больше не плачу, но вы меня напугали. Да, я вижу эти прямоугольники, но не умею читать.

— Я тоже не умею читать, — гневно сказала нищенка. — Но мне с радостью прочли, что там написано. Да, прочли «милосердные» люди, к которым я постучалась сегодня утром, чтобы попросить корку хлеба, такую же черствую, как и они сами. Они схватили воззвание — то, желтое, в остальных, кажется, говорилось о единстве, неделимости, независимости — и прочли мне его. Да, у каждой двери, в которую я собиралась постучать, стоял человек, будто он заприметил меня еще издали, и все эти люди, потрясая кулаками, громко, отчетливо прочли мне то же воззвание, словно они считали, что час давно пробил.

Теперь плакала она. И, услыхав ее плачь, ее прерывистое, как у запыхавшейся собаки, дыхание, я сама перестала плакать. Мне вдруг почудилось, что я ее уже потеряла и осталась совсем одна с моими скудными воспоминаниями, которые уже теперь причиняют мне боль. Ведь я ничего не знаю о мире там, за этой дверью, кроме запаха этой нищенки, звука ее голоса и того человеческого тепла, которым мы обменивались в течение трех лет, несмотря на разделявшую нас плотную дверь. Все это — ощутимое, нечто живое, настоящее, и ему теперь предстояло умереть… Мне мало что известно о жизни, но в одном я уверена: то, что живой человек может превратиться в простое воспоминание, — верх издевательства над людьми.

— Нет больше нищих, — скандирует голос за дверью. — Слышите? Существуют только граждане, трудящиеся на благо государства. Нет больше нищенства! Нищенство — лишь одна из форм свободы. В воззвании категорически сказано, что отныне все трудоспособные нищие в поте лица станут добывать хлеб свой на заводах, нетрудоспособные перейдут на попечение государства: ка окраине города, рядом с кладбищем уже построены красные кирпичные богадельни.

Только вечером, когда мой муж уйдет почитать у себя в кабинете, а девочка крепко заснет, я постараюсь понять в одиночестве, что же произойдет впоследствии. Ночник льет мягкий свет, я продергиваю нитку и вышиваю, вышиваю. И мнится мне, что я стала совсем взрослой и, как бы далеко ни восходили мои воспоминания, я неизменно вижу себя рассудительной, степенной, благоразумной и старой. А та смеющаяся женщина была, верно, моя мать или моя бабушка.

Я продергиваю нитку и вышиваю, вышиваю. И если завтра мой муж откроет дверь дома, я уже знаю, что не выйду на улицу. Тюрьма — большая или малая — всегда остается тюрьмой. Свобода для меня будет заключаться в том, чтобы оставаться одной, как сегодня вечером, вспоминать о вольном смехе моей матери или бабушки. Так мало надо, чтобы задушить смех и превратить его в улыбку. Я стала теперь тем, что зовется человеческим существом, живущим обычной, человеческой жизнью среди других людей. Тело мое принадлежит мне, воля моя со мной, я могу зачинать и рожать, кормить себя, работать, говорить, но я знаю, что душа может умереть задолго до смерти тела.

Вошел мой муж. Он похвалил меня за мой серьезный вид, поцеловал, чего раньше никогда не делал и, посоветовав мне долго не засиживаться, ушел спать. Да, скоро я последую за ним. Милая нищенка, и зачем вы постучали однажды в мою дверь?!