Изменить стиль страницы

Он поднялся на крыльцо, возле которого е одной стороны желтела высохшая клумба, с другой — лежали железное корыто и палочки с привязанными тряпками. «Когда грязь, дожди, здесь моют обувь… — догадался Алмаз. — Совсем как у нас в деревне». Мысль эта успокоила его. Он вошел в длинный коридор, миновал огнетушитель, портреты молодых мужчин и женщин — около тридцати портретов, прочитал на дверях: «Корнеев… Салахов… Вебер… Замначальника управления… Постройком… Шевченко… Горяев, партком». Здесь был партком, только никакого золота под стеклом, написано от руки на белой картонке. Алмаз нахмурился и постучал.

— Войдите.

Алмаз вошел, снял шляпу. Лоб у него был красный от удара, слегка вспух, лицо приобрело независимое, злое выражение.

Он поздоровался и, гордо задрав голову, посмотрел на плакаты.

Горяев, парторг ОМ, широкоскулый, с темными полноватыми губами человек, в этот день на обед не пошел — в столовой до сих пор скверно готовили, ему принесла секретарша Вебера два пакета с молоком. Он пил его, надрезав бумагу, разглядывал искоса Алмаза. Черноволосый, худой, очень нескладный татарчонок, но уже, несомненно, юноша — руки ниже закатанных рукавов венами вздулись, на скулах желваки, подбородок острый, оформившийся. Прямой длинный нос. Интересно, что у него?

Алмаз говорил то по-русски, то по-татарски, он залился краской, застеснялся, на лице выступил пот.

— Мой бригадир ждет там, на улице. Он… зашел поговорить в соседнюю организацию… Нужно найти этих… этих плохих людей, а? Мы их узнаем. Их надо судить, а?

Энвер Горяевич не перебивал его. Парнишка ему понравился. То ли совершенно наивными горящими глазами, то ли редкой стеснительностью своей. Сама история, которую он рассказывал, была неожиданной. Парторга окружали заботы «машинные»: экскаватор, сломавший ковш, кран, уронивший плохо застропаленную балку на машину, нехватка запчастей, машинное масло, солярка, бензин, резина, покрышки… Парторгу спать не давали ясли, которых не хватало, путевки в пионерлагерь, квартирный вопрос… И вдруг какая-то лошадь, идиоты, поиздевались над ней, и этот деревенский мальчишка, выговаривающий вместо яшен — жяшен (молния), на очень смешном диалекте.

— Ай-яй-яй! — воскликнул Горяев. — А ты где работаешь?

Алмаз признался:

— Я только ехал… и тут эта история… Но я пойду к Белокурову. Он бригадир, обещал взять. Он бывший пограничник.

— А на экскаваторе или скрепере работать не хотел бы?

Лицо Алмаза посветлело. Но тут же он насупился, ответил почти недружелюбно:

— Я обещал.

— Ну что ж… — Энвер помедлил. — Жаль. Что я могу тебе сказать. Эти трое уже давно наверняка сменили свои куртки и свои штаны. — Резко зазвонил телефон. Горяев снял трубку, послушал и неожиданно, жестко глядя перед собой, отрезал: — Нет. Снова повторяю, такие вещи не прощаются. Партбилет — не индульгенция, наоборот, каждая ваша глупость только усугубляется, и спрашивается с вас вдесятеро! Это… это не мои домыслы… Ну, хорошо, пишите. Хоть в ЦК пишите. Не забудьте под письмом расписаться и число поставить. Всего хорошего! — Горяев бросил трубку, поднял другую, сказал: — Я занят! — и, подняв на Алмаза татарские черные глаза, мягко продолжал. — И свои, повторяю, штаны. Сейчас этих мерзавцев не найдешь. Вы молодцы, что освободили лошадь. Если встретите когда-нибудь их… ну, набейте морду, а еще лучше — напишите в газету, и пусть их с позором турнут со стройки. Успокойтесь. Как вас зовут? Алмаз? Успокойся, Алмаз. — И на татарском языке продолжал: — Я хочу сказать тебе, что у меня одного работает около сорока тысяч народу…

— Сорок тысяч?! — ахнул Алмаз. И простодушно спросил: — А почему же не золотом на дверях?..

Энвер искренне засмеялся:

— Будет… будет золотом… и не на таких сараях… а на дворцах, куда люди придут жить. Мы же строители, мы временные. Мы пишем карандашом «кто есть кто» на своих дверях. Мы уйдем, и Белокуров уйдет. А люди придут работать на Каваз, и у них будет золотом. Сперва — у начальников, а лет через десять-двадцать — у всех… Но я хочу сказать о другом. У меня работают тысячи. Каждый день — сотни происшествий, тысячи новостей, новостей прекрасных. И что среди всего этого старая лошадь? Я тебя понимаю, но ты пойми меня. Не могу я сейчас останавливать своих рабочих и проверять их в профиль и анфас. Каждый час простоя отнимает у государства двенадцать-пятнадцать тысяч только по моей организации. Дели на шестьдесят, дели! Сколько будет в минуту? Двести рублей — каждая минута! Тебе надо минут десять — поговорить, рассказать. Я сейчас мог бы по селектору, по радио оповестить народ… Но это отняло бы у страны две тысячи рублей. А сколько стоит лошадь, Алмаз? Рублей двести…

— Я понимаю… — клоня голову, сказал Алмаз. — Я понимаю… извините…

Горяев продолжал втолковывать Алмазу общеизвестные истины и решительно не мог понять, что заставляет его сегодня так подробно разговаривать с каким-то простодушным мальчишкой? На него словно сеном пахнуло от Алмаза, невинной мудростью детства, безыскусной суровостью деревенской логики. Энвер вспомнил свою деревушку, где не был лет семь… так получилось. И сейчас, заглядывая в лицо понурившемуся Алмазу, он словно шел по зеленой широкой улице, мимо кур, почти невидимых в траве, и жарко дышащих собак.

— Ты из каких мест? — спросил Горяев.

— Из Подкаменных Мельниц…

— Это совсем рядом! — обрадовался неизвестно чему Энвер. — Ну как, нравится тебе здесь? Или ты еще ничего не видел? Конечно, это только окраина стройки. Начнешь работать — увидишь, как развернули мы Каваз…

— Спасибо. Я пойду? Извините, что я… (Горяев говорил по телефону.) Извините, так жалко лошадь, а то я бы… (Горяев отвечал по другому телефону.) А я хотел спросить у вас: вот и там и там — сварщики… и у стальтреста, и в этом нефтьмонтаже, и еще… Зачем?! Разве нельзя собрать их всех вместе, и будет одна контора…

Горяев, внимательно глядя на Алмаза, улыбался.

— Думаешь — распыление? Нет, здесь сложнее. Потом поймешь. Ну мне пора ехать.

Они вышли на улицу. Солнце уже садилось — было темно-малиновым, и стрела башенного крана, легшая на него, просматривалась легко и четко.

— Сав бул, — протянул руку Энвер. — Будь здоров! Захочешь у нас работать — приходи…

Парторг сел в «газик» и укатил. Алмаз вспомнил о Белокурове, побежал к расщепленному столбу. Ему было стыдно, что он заговорился с этим человеком, отнял время у него, а для дела ничего не сделал… Белокуров будет, наверное, ругаться.

Анатолий сидел, прислонясь по-прежнему к столбу, и спал. Алмаз заулыбался, глядя на товарища, сел рядом. В груди болезненное напряжение прекратилось, и Алмазу захотелось поесть. Он поискал было глазами рюкзак и вспомнил: оставил в автобусе! Пироги, булочки, шаньги с творогом, кабыстый, чак-чак… все осталось в рюкзаке. И, кроме этого, адрес родственника-милиционера! Алмаз стал осторожно будить Белокурова.

— Толя, вставай!

Белокуров открыл строгие синие глаза.

— Алмаз? — спросил он хрипло. — Ты Алмаз? Ну, ну, как дела?

Алмаз рассказал, где был, потом упомянул о рюкзаке.

— Да брось! — махнул рукой Белокуров. — Рюкзак мы тебе найдем, а пироги — черт с ними! А насчет адреса… Чего он тебе? На работу мы тебя устроим. Считай, что принят, пока по второму разряду… потом придумаем. Поехали в общагу!

— Не-ет… — краснея, уперся Алмаз на своем. — Там пироги, бабушки пекли… мама пекла…

— Ну, хорошо. Съездим на автостанцию, прямо сейчас. Найдем бабушкины пироги. Найдем!

Белокуров медленно поднимался, опираясь о расщепленный столб и рассматривая его смеющимися глазами:

— Ого! Катя плюс Вася… А смотри-ка, какой-то цыган написал… Тазыбаев Женя, цыган, приехал впервые в Набережные Баркасы двенадцатого апреля тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года и уехал навсегда двенадцатого апреля тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года. Даже дня не задержался! Вот парень!.. Заехал бы он сейчас, кого только на стройке нет — все сто национальностей…

Они сели в рейсовый автобус и поехали. Сильно трясло, у Алмаза в нагрудном кармане рубахи стала позвякивать денежная мелочь. Чтобы не бренчало, он сунул в карман смятый платок, но грудь оттопырилась, как у девушки. Ему стало почему-то не по себе, вместе с платком он переложил монетки в брюки. В автобусе ехали смуглые, очень молодые девушки, его ровесницы. Казалось, они посмеивались над высоким нескладным мальчиком. И лицо Алмаза стало непроницаемо-злым. Но такое выражение трудно было долго удержать, через минуту-две снова глаза его чудесно блестели, разглядывая приближающиеся Красные Корабли.