Изменить стиль страницы

Лошади бродили ниже, по краям лога, щипали траву, терлись головами друг о друга, замирали, глядя куда-то. Осталось их нынче совсем немного, около шестидесяти лошадей… Алмаз быстро отыскал глазами своего тезку, жеребенка по кличке Алмаз, родился он в апреле прошлого года. Белый с дымком, почти неразличимый на склоне, стоял он и смотрел на юношу огромными черными зрачками, шевелил черными губами. Узнал? Почти взрослая лошадь, с крепкой грудью, под копытом хрустят сухие стебли. Красив, наверное, будет зимой на снегу, белый с дымком, настороженный.

— Центнера три уже сейчас… — сказал отец, поняв, куда смотрит сын. И, задержавшись со словом, добавил: — Через года полтора будем делать чик-чик. А то кусаться начнет, глаза кровью нальются… Уже сейчас норов показывает…

Скользя по траве сандалетами, Алмаз спустился к табуну. Лошади на него косились, но не шарахались и не кусали. Подошел к своему другу, оставшемуся без матери нынче зимой, протянул руку — на ладони белел кусочек сахара. Алмаз всегда носил с собой кусочек сахара — иногда сам изгрызал. Из-за этой привычки левый зуб внизу источился…

Жеребчик удивленно смотрел на юношу то правым глазом, то левым, то прямо, как бычок, потом тряхнул головой и медленно, неуверенно ступая, приблизился. Узкомордый, пахнущий горячей травой, он шевельнул ухом и потянулся к руке. Шелковистые губы сняли осторожно сахар с ладони, затем повернулся и умчался, хвост трубой! Табун пришел в движение, лошади заскальзывали за лошадей, какими-то огромными слоями перемещались, перекручивались — вороные, пегие, игреневые, рыжие, гнедые, они перебегали с места на место, шли по кругу, смешивались и растекались цветными линиями. Потом вдруг успокоились, принялись дергать траву, а жеребчик Алмаз оказался далеко.

— Большой, — со вздохом сказал Алмаз, садясь рядом с отцом. — Я его уже не подниму. Жаль — без мамы остался…

— Это все горох… Ты же видишь, свиньям — кирпичные хоромы, а лошадям — старые конюшни. Свиньям — хлеб, а лошадям гороховую солому…

Алмаз все это знал. Весной, когда плохо с кормом, кони болеют от гороховой соломы. Из-за нее образуется в животе комок чуть ли не с волейбольный мяч, и ни туда он, ни сюда. Кобылу, мать белого жеребенка, нынче пытались спасти — слабительное давали и рукой пытались достать, вытащить этот нерастворимый черный комок… Бесполезно, сдохла кобыла.

— Папа, а неужели нельзя ему… не делать чик-чик?.. — спросил Алмаз, стараясь не краснеть. — Он же… ну что, будет, как вот эти мерины, тихий, понурый. Это же будет не он!

Отец молчал. Что он мог сказать? Разве от него зависело, что делать с лошадьми? Всю жизнь работал с ними, за что глубоко уважали односельчане, а из района привезли орден Трудового Красного Знамени. Но не он, не Ахмет Шагидуллин решал судьбу лошади. В век атома, говорило начальство, стыдно держать много коней. Правда, потом времена изменились… но все равно лошадей оставалось все меньше и меньше. А ведь если даже на мясо их. Они обходятся дешевле свиней., дешевле коров. Корми их хлебной половой, травой, свеклой, пои водою. Растут, как на дрожжах, на вольном воздухе! А зачем «чик-чик»? А затем, что начальству нужна покорная тягловая сила и ни к чему страсти, породы, кровь… «Об этом пускай в кино показывают», — смеется начальство, садясь в «Волгу». Вон, мол, есть в Зелинске племенной жеребец Георгий — и прекрасно. Ну на сабантуе пусть поржут, в скачках поучаствуют… А там — под нож, под нож, под нож всех! И жеребцов старше трех лет не держать, один такой руку чуть не откусил лектору…

По синим нежным репьям летали пчелы. Алмаз сидел рядом с отцом и ждал.

«Сын меня о чем-то спросил? — спохватился отец. — Ладно: неважно, пусть едет на свой Каваз. Он хороший парень, внимательный. На лошадей насмотрелся — рвется к машинам. Что ж, подожду лет двадцать, как раз до пенсии… может, сын у Алмаза вырастет, ему-то интересно будет: кони! К этому времени из городов побегут, от дыма и грома… И внук станет моим помощником. Мы подождем. А сын… все его поколение… должно, видно, пройти через железные трубы…»

— Киттек, пошли! — буркнул отец, вставая. Помолчав, судорожно добавил: — Не боюсь я за тебя.

И больше ни слова не сказал.

Они брели уже возле околицы, когда им навстречу выкатился на велосипеде Ханиф. Позванивая, он спешился, протянул руку старшему брату:

— До свидания, Алмаз-абый… Пиши! Твои советы в жизни буду ждать…

Алмаз, улыбаясь, смотрел ему в круглое лицо с острым носом (еще острее и длиннее, чем у Алмаза, хотя лицо круглое, румяное), думал про себя: «Неграмотный растет братец… но хитрый… не пропадет… совсем какой-то другой, чем я. Но я его тоже очень люблю…»

— Учись хорошо, — нахмурившись для солидности, сказал Алмаз.

— Буду стараться, — серьезно отчеканил Ханиф, смеясь глазами. — На локтях шишки будут от сидения за столом! Очки стану носить!..

— Н-ну тебя!..

Алмаз шлепнул его сухой рукой по спине и, опустив голову, зашагал за отцом…

Мама встретила тревожными словами:

— Где вы ходите? Уже все остыло… Вы на автобус Не Успеете! Быстро, быстро мойте руки и за стол…

Как только выпили чай, все заторопились, стали пироги и булочки в рюкзак ему складывать. У тяжелого рюкзака низ был горячим.

— Это от меня, — говорила Белая бабушка, подавая завернутые в газету в масляных пятнах шаньги.

— А вот, вот яблочные, это мои… — совала в руки горячий пакет Черная бабушка.

Все нервно смеялись, переглядывались, сдерживая смех.

— Поехали, — сумрачно сказал отец и быстро вышел.

— Вы не ходите… — попросил Алмаз, стал прощаться с бабушками. От них пахло тестом, топленым маслом и муравьиным спиртом. Он по очереди обнял старух, снова подумал, что, может быть, больше их и не увидит… Ведь лет им немало! Он сейчас любил их так, что хотелось на колени стать и обнять их ноги… Но он надел шляпу и вышел… Сел рядом с отцом на телегу, устланную пахучим сеном. Белая Машка, оглядываясь, махала хвостом.

Мать подошла к подводе, протянула руку:

— Сиди, сиди! Ну не забывай, сынок…

Так и простился Алмаз со своей матерью. И странно, из-за одного этого осталось чувство вины… Бабушки стояли на крыльце, опустив руки, плакали. Возле ног Белой бабушки блестели очки.

— Не стесняешься по деревне на телеге? — всерьез спросил у сына отец. — Может… — он задержался со словами. — Может, огородами на дорогу выйдешь и там подсядешь?

— Да ты что? — удивился Алмаз, и ворота распахнулись.

Младшие братишки прыгнули сзади; белая Машка вывезла телегу на улицу…

По жестким кочкам засохшей улицы они покатили к околице. На скамейках сидели старики в тюбетейках, старухи в пестрых платках. Все они здоровались и прощались с Алмазом, и он со всеми прощался кивком головы. Ему было стыдно чего-то и сладостно — начиналась новая жизнь… Вместе с тем он знал — есть земля, где его все знают и любят.

Земля под этими родными Подкаменными Мельницами не горит…

Через десять минут младшие братишки остались под знойным небом в поле, а через час отец вывез сына на разбитое шоссе, где и подобрал его рейсовый автобус Зелинск — Красные Корабли…

3

Они кружили по стройке, разыскивая тех людей, которые припаяли подкованную лошадь к железу.

Но здесь было все перекопано, через канавы не перепрыгнешь, приходилось обходить за километр, спотыкаясь, утирая мокрые лица.

Под желтым вечереющим солнцем грелись бесконечные груды кирпичей, стальных бочек и колес, торчали какие-то колонны без крыш. В полупустых корпусах без ворот мелькали злые фиолетовые звезды сварки. В небе плыли огромные краны, и тени их стрел быстро проносились по земле…

Они шли, серые от пыли. Белокуров и худой, очень высокий юноша в отцовской шляпе, уже почти забывший, кто он и что он, ему казалось в эти минуты, что он сам давно здесь работает и должен найти людей, обидевших животное и наверняка хохочущих сейчас в какой-нибудь канаве с окурками. «Судить их будем, — думал Алмаз. — Судить! Будут сидеть на скамье подсудимых с привязными ремнями!..»