— Гриша, ты в город собрался?
— Иду, Серега… — Григорий повернулся к Головину, посмотрел на него с высоты своего роста. — А ты что же? Идем вместе.
— Настроение не подходящее… Получил от матери плохое письмо. Жила с дочерью, моей старшей сестрой. А та вдруг уехала с мужем куда-то на стройку, матери денег не оставила — живи, как можешь. А матери под шестьдесят, больная.
— Из родственников у тебя еще кто есть?
— В тех краях никого… Брось письмо в ящик. — Головин передал ему конверт.
Шагая по узкому тротуару малолюдной улицы, Григорий пытался представить себя на месте Головина и не смог, не хотелось даже думать о том, что его мать, добрая и ласковая, может оказаться в подобном положении. Если бы можно было какой-то мерой измерять глубины человеческих чувств в радости и горе, то письмо Головина, которое он сейчас несет в руке, наверное, было бы очень тяжелым. Он не знает содержания письма, но можно предположить в нем стремление Сергея как-то облегчить боль материнской души, хотя, быть может, пишет об этом скупыми словами.
Вот и почтовый ящик. Григорий поднял руку с конвертом к щели ящика, но не опустил письмо. Постоял несколько секунд в раздумье, потом списал в блокнот адрес матери Головина и, опустив конверт в ящик, быстро пошел к почтамту…
Прошло полмесяца. Как-то после ужина старшина собрал роту в Ленинской комнате и объявил:
— Считайте, что вы пришли сюда по просьбе рядового Головина. Сейчас он сам обо всем скажет.
Сидевший впереди всех Головин поднялся со стула, повернулся к сидевшим в комнате — все ждали, что он скажет. Головин рассказал сначала о письме матери, которое он получил полмесяца назад, а потом о втором, пришедшем сегодня. Во втором письме мать благодарила его за перевод пятидесяти рублей, но спрашивала, где он взял эти деньги и почему адрес на переводе написан не его рукой.
— Правильно спрашивает: откуда у меня могут быть такие деньги? — Головин развел руками. — Короче говоря, я не посылал перевод, а деньги выслал — спасибо ему — кто-то из нашей роты, больше некому. Скажите, друзья, кто помог мне?
Солдаты переглянулись, потом снова стали смотреть на Головина, на лице которого без труда можно было заметить волнение. Кто-то выкрикнул:
— А ты, Серега, не переживай!.. Помог кто-то из нас, и хорошо, ему при случае тоже помогут.
В комнате вспыхнул оживленный разговор, в котором выделился громкий голос сержанта Карпухина:
— Да что — деньги! Один человек помог другому — это дороже стоит.
— Так-то оно так… Только я все же хочу знать, кто помог. — Его голос прерывался. — После, когда смогу, отдам. Много людей сейчас помогают моей матери. Командир полка письмо послал в военкомат, соседи заходят к ней. Пишет: поправится здоровье — работать будет, где полегче.
Григорий смотрел на повлажневшие глаза Головина и чувствовал, как в груди разливается тепло.
После дождя
Мой друг Алеша Самарин любит тишину, уединение. В свободное время часто уходит в лес или занимается резьбой по дереву. Последние три недели мы живем в учебном центре, и здесь на тумбочке и подоконнике в нашей комнате появились фигурки людей, птиц, зверей, сделанные Алешей из кусков дерева, корней и веток.
Сегодня Самарин занялся любимым делом сразу после ужина. Он сидел в белой майке у стола, спиной к распахнутому окну, а я рядом читал книгу. За окном, в седловине между горами, золотилась гребенка леса, верхушки деревьев таяли в пламени заката.
Временами я отрывался от книги, смотрел через голову Алеши на вечернюю зарю, потом на руки друга, из-под которых на стол сыпались мелкие стружки. Круглое лицо Алеши было сосредоточенно, складки между светлых бровей то напрягались, то разглаживались.
«Увлекся — не оторвешь… Вот если бы и на службе ему такое же вдохновение», — подумалось мне вдруг. Служит он в другой роте, но я хорошо знаю, что его взвод отстает. Весной после одного из служебных совещаний, где взвод Самарина называли в числе отстающих, я заговорил с ним по праву старшего по возрасту друга. Алексей слушал, мрачнел, потом молча надел шинель и ушел. Вернулся ночью. Сапоги заляпаны грязью. Долго чистился у входа в общежитие, а когда вошел, объявил: «Вот ведь как, Михаил, уже птицы прилетели». — «Ты где был?» — спросил я. «За городом. Все ходил и думал о твоих словах. По дорогам ходил, по пашне и ничего не придумал». Больше к тому разговору не возвращались.
Сегодня по дороге с полигона я нашел кусок корня, показавшийся интересным. Сейчас вспомнил о нем, нашарил под кроватью и протянул другу:
— Может, что-нибудь выйдет?
Самарин осмотрел корень, взялся за перочинный нож:
— «Что-нибудь»! Сейчас увидишь…
Он отсек один отросток, второй, что-то подправил, потом, проделав ножом щель, вставил в нее два кусочка из отрезанных отростков. Отвел руку с корнем в сторону:
— Смотри!
Я удивился тому, как в его руках ожил мертвый обломок дерева, в котором мне лишь что-то смутно угадывалось. Теперь передо мной была выразительная фигурка скачущего оленя. Голова с ветвистыми рогами запрокинута на спину, сильная грудь рвется вперед.
— Да ты чудеса творишь, Алешка!
— Э, Миша, не я сотворил чудо, а природа. Человеку вмешиваться в ее работу надо очень деликатно, она самый искусный художник. — Алеша повернулся к окну, некоторое время молчал, а потом кивнул в сторону заката: — Скажи, может ли человек вот так передать заход солнца?
Самарин опять умолк, потом повел рукой в сторону своих изделий:
— С детства этим увлекался. Часто бывал с бабкой в лесу. На пути — чащи, вырубки, ручьи, не уходил бы. Лягу где-нибудь на опушке и смотрю, как бегут облака, а метелки деревьев качаются на ветру, будто рисуют по голубизне, рисуют и нашептывают. Зелень и синева — без предела, и перед ними я мельчаю, теряюсь, кажусь себе песчинкой в пустыне или вроде ползающей рядом букашки. Велика природа! Бабка ищет меня, зовет — откликнусь и опять присматриваюсь, прислушиваюсь. Еще в те годы научился примечать причудливые корни, сучки и понял, что необычное надо искать рядом, в самом неприметном.
— Согласен. В людях это особенно. — Я осторожно поворачивал разговор на свое. — В рядовом, кажется, человеке часто можно приметить необычное. Но бывает и так: иному все на одно лицо, все серые, кроме него самого, разумеется. У таких людей и дела, конечно, серенько идут.
Самарин понял, что камешек в его огород, нахмурился, отвернулся к окну.
Закат уже погас, теперь лес едва угадывался сплошной темной стеной. Словно эта смена красок повлияла на настроение Самарина, даже лицо его, за минуту до того одухотворенное и симпатичное, стало вдруг неприятно хмурым: уголки полных губ опустились, большой лоб пересекся морщинкой. Вернувшись к столу, он отодвинул обрубок дерева вместе с резцами, стружками и, медленно стряхивая с крепкой ладони древесную пыль, скучным голосом спросил:
— Скажи, Михаил, тебя удовлетворяет служба?
— Да.
— Тебе, конечно, легче — взвод передовой.
— Чудак! Разве взводы раздаются по сортам? Одному — передовой, другому — отстающий? Знаешь, в чем, по-моему, высшее наше удовлетворение: отстающий взвод передовым сделать.
— Не получается у меня, — Самарин огорченно вздохнул. — Не все стараются, а кое-кто даже… А, что говорить! Только добьешься чего-нибудь, а один вот такой всем ножку подставит… Месяца два назад к нам перевели механика-водителя Мартынюка…
— Коренастый, широколицый?
— Он. Откуда знаешь?
Я ответил, что видел ефрейтора Мартынюка на трассе — хорошо, по-моему, водит танк. Еще у вышки видел, когда дежурный по танкодрому ругал его за что-то.
— За дело ругал! Мартынюк разворотил колейный мост и не признался: так, говорит, и было. Потом ушел в самоволку и опять не признался: поблизости, мол, гулял. Знаем мы это поблизости!
— А ты вызывал его на откровенность?