Изменить стиль страницы

Гиль сел на койке и, удивленно выкатив глаза, уставился в темноту.

— Ах, вот как! — сказал он, с трудом переводя дух. — Немецкий солдат не смеет так говорить. Это может стоить тебе головы.

— Знаю, — быстро отозвался Вейс. — Завтра ты на меня донесешь, ты обязан, это твой долг. Я нарочно высказался при тебе. Ты не позволил бы себе ничего подобного, ты попросту лошадь с шорами на глазах; она идет, идет и даже глаза закрывает, чтобы не видеть, что дорога уже кончается. Все мы на один лад: фюрер думает за нас, а мы — марионетки, он дергает нас за ниточки, а все мы, весь немецкий народ, маршируем и орем о победе. И все это только затем, чтобы слышать свой крик и потихоньку не наложить в штаны.

Вейс быстро поднялся, сел на койке и отбросил одеяло. Было слышно, как он спустил на пол босые ноги. Бент и Гиль сразу представили его себе, словно он был освещен ярким светом: вот он сидит на койке, зеленая рубашка расстегнута до пояса, рукава засучены, руки протянуты к собеседникам, словно он хочет притронуться к ним указательным пальцем.

— И я был таким же. Боже, как твердо я верил, что мы поступаем правильно, потому что этого хочет фюрер! В июле я был под Смоленском, в октябре под Вязьмой, в декабре под Москвой. За эти несколько месяцев я пережил все ужасы, какие только могут создать люди, какие мог придумать  о н. Никто не в силах был остановить нас, никто не устоял против наших танков и бомб, за нами оставалась лишь смерть, пустыня и ад. Ад!..

Его голос дрогнул, и Гиль с Бентом услышали, что смолкший Вейс всхлипывает громко и не стыдясь этого, словно пережитые ужасы встают сейчас перед его глазами.

— Я знаю, что такое Россия! Я видел Россию в развалинах и пожарах, я пережил русскую зиму под Москвой. Январь и февраль… Я стоял по пояс в снегу, а вместо теплого белья и полушубков нам давали пакетики с витаминами, которые прислал фюрер с пожеланием новых успехов в новом году. Я отступал к Клину, и над нами носились уже не наши, а вражеские самолеты… а на дорогах валялись сотни наших мертвецов, они замерзли или были убиты партизанами. Я не спал четыре ночи и наложил полные штаны, потому что при таком морозе даже нельзя было спустить их. Сапоги у меня были без подошв, ноги обвернуты брезентом, и я ревел, как мальчишка, когда в метель мы сбились с пути. Со мной шел Вилли Мозлер с нашей улицы, он отморозил себе руки и уши, а когда он свалился на снегу, я снял с него сапоги и шинель, шарф и перчатки и убежал, потому что он проклинал меня, умолял не оставлять его одного умирать на морозе. Я из последних сил полз на четвереньках и хотел уже покончить с собой, но даже не мог взорвать гранату, так я замерз и обессилел. Что вы об этом знаете? От кого? Разве те, кто остался там, могли рассказать нашим дома, во что превратил людей наш фюрер! Нас добивали, как зверей, за то, что мы вели себя как звери, там, на востоке. Мне хотелось плакать, когда я видел, что мы там делаем, плакать, потому что нас превратили в зверей…

Фельдфебель Бент закрыл руками лицо и отчаянно кусал губы. Гиль сидел на койке, судорожно сжав руки и упрямо выпятив нижнюю челюсть.

— А вчера, — всхлипывал Вейс, — вчера мне в батальоне сказали, что меня опять пошлют в Россию. Опять в этот ад, опять на восточный фронт. Дураки! Не могут же они связать меня и отнести туда! Нет человека, который мог бы заставить меня пойти! Нет!..

Он замолк и вцепился зубами в подушку; койка дрожала под метавшимся от отчаяния и душевной боли Вейсом. В комнате стояла прямо-таки осязаемая тишина, от которой можно было задохнуться. Потом Вейс успокоился и затих. Бент старался не думать о том, что сказал Вейс, пытаясь мысленно уйти из этой комнаты, где так тяжко дышалось, и быть поближе к Эрике, к ее чистому девическому лицу, маленьким рукам, тонкой фигурке… Но это ему не удавалось. Слова, которые он только что услышал, не позволяли ему мысленно покинуть этих людей в темной комнате, где он ежедневно перед сном предавался излюбленным мечтам. Эти слова держали его в плену, и Бент не знал, как избавиться от него. А избавиться так хотелось! Было досадно, что он услышал эти слова и обязан реагировать на них, осудить Вейса. Но это нужно сделать, ведь он прямой начальник солдата, который столько пережил и сейчас не владеет собой. Бенту было жалко Вейса. Он понимал трудности, с которыми младшее поколение столкнулось в этой войне, но не хотел ни слышать, ни думать о них; такие мысли были не нужны и даже неприятны, а потому претили Бенту. Ему хотелось бы каждый день засыпать в отрадных размышлениях о приятных и близких предметах: о старом доме на площади, о своей лавке, благоухающей колониальными товарами, о кабинетике в мансарде, о почтовых марках, об Эрике, Вейс отвлек его от этих мыслей и воспоминаний, и только потому он немного рассердился на Вейса, который сейчас, наверное, лежит навзничь, раскинув руки и ноги, глядит в потемки, и ему, как на экране, представляются все ужасы, о которых он только что говорил.

— А теперь молчи! — раздраженно сказал ему Бент. — Ни слова больше. Завтра утром обо всем поговорим и увидим, что с тобой делать.

Ефрейтор Гиль ждал этих слов. Он был возмущен и зол, а почувствовав в голосе Бента непонятное ему огорчение, ощетинился и озлился еще больше.

— Не завтра, — вскипел он, — а сегодня же надо разделаться с таким человеком! К стенке надо поставить труса, в назидание всем, у кого при первом же выстреле душа уходит в пятки! Я сам подам на него рапорт! Сам доложу командиру роты, если этого не сделает фельдфебель. О таких вещах нельзя молчать. Это было бы всем нам во вред.

Вейс не ответил. Он лежал на спине, заложив руки за голову, и думал о том, насколько легче становится человеку, охваченному отчаянием, когда он изольет душу, насколько легче человеку, когда он принял твердое решение. Решение поддержит отчаявшегося и укрепит слабого. На душе у него вдруг стало чисто и празднично, исчезли страх и отчаяние, исчезли колебания. Он спокойно лежал, и слезы высохли на его глазах, рыдания уже не сотрясали тело. Его кривой рот даже слегка улыбался в темноте, как прежде, когда ему казалось, что он смотрит на весь мир с ироническим пренебрежением. Прежнее выражение вернулось на лицо Вейса, и он засмеялся, засмеялся громко и беспечно. Разъяренный Гиль забыл все, что собирался еще высказать, и недоуменно прислушался.

— Спятил, — удивленно сказал он. — Совсем спятил!

Вейс сел и пошарил по полу босыми ногами, ища сапоги. Найдя, он сунул в них ноги и стал около койки. Потом пошарил руками, нашел шинель и тихо надел ее. Через минуту он зашуршал коробкой спичек; вспышка озарила его лицо, прищуренные глаза, кривой рот с сигаретой. Потом послышались шаги, и Вейс остановился возле койки Гиля. Тот напряженно смотрел на огонек сигареты, повисший над его головой.

— Все мы ослы, — сказал Вейс, и огонек качнулся сверху вниз. — Пока мы этого не поймем, всё будем считать себя бравыми вояками. Покойной ночи, господа.

Огонек двинулся к двери. Вейс шел медленно и осторожно, сапоги глухо стучали по полу. Он открыл дверь, и его фигура смутно вырисовалась на фоне тускло освещенного коридора: всклокоченная голова, распахнутая шинель с поднятым воротником, ноги в больших сапогах.

На мгновение он остановился в дверях.

— Спите спокойно. Пусть вам снится победа. Хайль!

Дверь за ним закрылась, а Бент и Гиль долго глядели ему вслед. Потом Бент сказал:

— Завтра я с ним поговорю как следует.

— Надеюсь, вы подадите рапорт, — раздраженно пробурчал Гиль.

Бент не ответил. Он тихо лежал, закрыв глаза, и приятные воспоминания подползали к нему, как мурлыкающие котята. Но он еще раз с усилием вырвался из сладкой дремоты.

— Пошел бы ты посмотреть, куда он делся, — нерешительно произнес он, и это звучало вопросом, на который можно не отвечать.

После паузы Гиль осведомился:

— Это приказание, герр фельдфебель?

— Нет, нет, — быстро сказал Бент и повернулся на бок. — Я только думал… Нет, не нужно. Спокойной ночи.