Изменить стиль страницы

С упрямым усердием на заводе, уже в самом конце 1944 года, сооружали мощные бомбоубежища, словно рассчитывая пользоваться ими еще много лет. Администрация, видимо, не задумывалась над тем, что произойдет в ближайшие дни и недели, а если и задумывалась, то исходила из заверений ставки фюрера в том, что Германия выиграет войну и что-де нет на свете армии, которая вступила бы на немецкую землю. То, что оказалось не по силам отборным частям СС и гвардейским дивизиям Гитлера, теперь предстояло совершить пенсионерам, женщинам и гитлеровской молодежи, в наскоро организованных отрядах «фольксштурма», вооруженных фаустпатронами и посланных, как агнцы на заклание, против английских, американских и советских танков.

Истерика охватила немецкий народ. Его загнали, как в нору, обратно в Германию, ему наносили удары со всех сторон. Немцы слишком поздно поняли, как много они теряют и каков будет их удел. И все же в Германии не раздались голоса, которые ясно сказали бы Гитлеру «нет». Сильный и бесстрашный немецкий народ боялся посмотреть правде в глаза и, словно в шорах, шел навстречу гибели. Словно превосходные немецкие инженеры и расчетчики вдруг разучились считать, словно лучшие оптики Иены стали близоруки, словно утратили способность мыслить ученики Гете, Шиллера, Канта и Гейне и перестали любить жизнь виноградари Рейна, горняки Рура, рабочие Круппа и Сименса, И. Г. Фарбениндустри, сталевары, химики, торговцы, земледельцы, интеллигенция. Они верили в «Провидение» и в своего бесноватого фюрера, который все еще кричал о победе в дни, когда советские стальные дивизии уже ворвались в Восточную Пруссию, а войска союзников перешли широкий Рейн, когда были превращены в развалины Берлин, Мюнхен, Франкфурт, Кассель, Эссен, Кельн.

Принимать слова фюрера на веру было много легче, чем критически размышлять над ними. А в труде, в лихорадочной работе, растерявшиеся, охваченные тупой инерцией люди, пытались найти забвение и отраду. Вот почему техник Леман возился с планами новых бомбоубежищ, строительство которых должно было начаться весной 1945 года. Вот почему капитан Кизер велел выстроить у ворот кирпичную будку для часового и мастерскую для сапожника и портного. Вот почему макет бомбы вместе с табличкой «Tod und Not — Dir und Deutschland droht» снова был водружен на постаменте перед школой. Поэтому заново красили ограду вокруг громадной территории завода, прокладывая новую железнодорожную ветку, устанавливали более мощные сирены. Нужно было работать, нужно было что-нибудь делать, чтобы люди не поняли, что вся эта работа напрасна и смешна. Бомбоубежища на заводе были вовсе не нужны — никто на них не надеялся во время дневных бомбежек. Часовой во дворе школы никогда не сидел в будке, потому что ему приходилось патрулировать по тротуару перед зданием. Портной и сапожник удрали вместе с Эдой Конечным и замены им не было, макет бомбы через два дня снова кто-то сбросил с постамента. Табличка с лозунгом тоже исчезла. Новый забор вокруг завода рабочие свалили через неделю, потому что вовремя воздушной тревоги не было времени бежать через главные ворота. А сирены потеряли всякое значение, потому что авиация союзников не покидала немецкое небо и воздушная тревога не прекращалась до конца войны. В сочельник полицейский патруль привел в школу Ферду Коцмана. Полицейский вручил капитану сопроводительные бумаги и ушел. Ферда остался стоять у дверей комнаты Кизера, опасливо поглядывая на капитана и Олина, сидевшего на диване.

— Здорово, Ферда! — сказал Олин, протягивая руку. Ферда вяло пожал ее и быстро спрятал руки за спину. По щекам его струились слезы, он дрожал как в лихорадке.

— Ну, Коцман, — благосклонно сказал капитан. — Отучили вас воровать? Сколько времени вы там пробыли? С января тысяча девятьсот сорок третьего, не так ли? Два года, а? А вы изменились…

Ферда словно не слышал. Его глаза испуганно перебегали с предмета на предмет, это был взгляд загнанного зверя, который ищет, куда бы скрыться от опасности. Исхудавшее желтовато-серое лицо Ферды обросло редкой черной щетиной, форменная одежда на нем висела, волосы падали на лоб. Костлявыми, дрожащими руками он иногда утирал слезы и снова прятал руки за спину.

Капитан хотел было посмеяться над ним и напомнить о происшествии в Саарбрюккене, но ему вдруг стало противно смотреть на этого измученного, запуганного человека, и он приказал Олину отвести ему место в какой-нибудь комнате.

— Скажем, в двенадцатой? — осведомился тот, слегка усмехнувшись. Капитан понял.

— Очень хорошо. Значит, комната двенадцать. Отведите его!

Когда Олин привел Ферду в двенадцатую комнату, ребята уставились на них, с трудом узнавая Ферду.

— Мать честная! — сказал Кованда, поднявшись из-за стола. — Да ведь это Ферда Коцман! Ну и обработали там тебя, что верно, то верно.

Олин сладко улыбнулся и сказал:

— Он останется у вас. Вы наверняка будете рады ему, он вам подойдет.

— Да уж его мы не обидим, беднягу, — отозвался Кованда. — Для нас всякий милее, чем твоя милость… А теперь проваливай, — добавил он. — Сделал свое дело и уходи. Горбач, небось, уже скучает.

Ферде показали свободную койку.

— Раньше на ней спал Мирек, — сказал Карел. — А рядом Пепик. Он не скоро вернется из больницы, так что выбирай любую.

Ферда с минуту нерешительно осматривался, потом сел на койку Мирека и начал разуваться.

— Ты бы рассказал о себе, — подбодрил его Кованда. — Видно, тебе несладко пришлось. Я помню, какой ты был, когда тебя забрали. Здоров, как бык, сильный, плотный, вола мог унести на руках. А стал, как былинка.

Ферда отсутствующим взглядом поглядел на Кованду.

— Не расскажу, — сказал он глухим и хриплым голосом и, словно сам испугавшись его звуков, умолк. Сидя на койке, он подпер голову рукой и неподвижным взглядом уперся в пол, потом поднял голову и тихо спросил: — Пожрать… — он испуганно поперхнулся. — Пожрать у вас найдется?

Ребята дали ему, что у кого нашлось: ломоть хлеба, немного маргарина, ложку повидла, кружку черного кофе, кусок булки, ломтик бекона. Ферда ел жадно. Хлеб он держал обеими руками, маргарин проглотил вместе с повидлом, кофе пролил на подбородок и на грудь.

— Еще! — сказал он, поглядев кругом заблестевшими глазами. — Еще есть?

У Фрицека сохранилось в коробке несколько картофелин. Густа отыскал кусок сухой колбасы. Ферда съел все это, потом повалился на койку и заплакал, а когда слезы высохли, заснул, широко раскинув руки.

Парни сидели за столом, им не хотелось разговаривать. Потом они принялись расхаживать по комнате а все оглядывались на Ферду.

— Во что они его превратили! — воскликнул Гонзик. — Совсем как помешанный, просто не узнать!

Больше от Ферды не удалось добиться ни слова, хотя всем хотелось знать, где он был и что делал. Но Ферда молчал. Он сидел на своей койке, сложив руки на коленях и уставясь в пол, или спал.

— Рехнулся, — огорченно твердил Кованда. — Сгубили человека, сам не свой стал!

Ферда панически боялся людей в мундирах. Когда в комнату заходил Гиль, Ферда в ужасе убегал в коридор или закрывал лицо руками и не открывал глаз, пока ему не сообщали, что Гиля уже нет. Говорить с ним и расспрашивать его не имело смысла — он только слушал, кивал или качал головой, в его вытаращенных глазах застыл страх, а руки постоянно дрожали.

В этом году в сочельник не было праздничного ужина с обычной бутылкой красного вина. Ребята вспоминали родину, ругали немцев и говорили о войне. Гонзик получил по почте пятнадцать рождественских поздравлений, Карел восемь. Открытки были подписаны. Их прислали Эда, Вильда, Франтина, Петр, Йозка и другие. Богоуш писал: «Живем очень хорошо. Воздух тут чистый. Когда приедете? Открытка послана не оттуда, где я живу».

Ребята задумались.

— Пора уже и нам навострить лыжи, — сказал Густа. — Чего мы, собственно, ждем?

Гонзик сидел за столом и переписывал ноты. Услышав, о чем речь, он отложил перо и откинулся на спинку стула.

— Вот уже нашел время, — возразил Ирка. — Зимой! Я смоюсь весной, тогда меня сам господь бог не удержит. Когда сойдет снег, можно и в лесу заночевать и в поле, а сейчас? Я думаю, что весной немцам будет капут. Зимой плохо воевать.