Помолчали.
Ну да, конечно, я понимаю: Италия для нее то же, что Бежецк или «Бродячая собака» – тоже своего рода «Подвал памяти». В этом подвале живы Флоренция, Венеция – и – и Гумилев, с которым Ахматова еще не развелась, с которым они увидели и пережили Италию вместе.
Тут Толя вынул из машинки лист, вставил другой и приготовился продолжить работу. Но Анна Андреевна попросила переписать для меня «Памяти Срезневской». Какой она умеет быть проницательно зоркой! Словно увидела мою больную мысль. Стихотворение, посвященное Срезневской, это тоже своего рода подвал памяти. Для нее.
Я заново устала – так можно устать от гипнотического сеанса – и заторопилась домой. Толя кончил. Анна Андреевна вписала сверху эпиграф: «А юность была, как молитва воскресная…»
Я простилась. Толя помог мне одеться и пошел меня провожать. По дороге мы разговорились. Он подробно рассказал мне о своей очередной поездке к Иосифу. Одержимость невестой продолжается. Толя отвез ему книги, еду, вещи. Я расспрашивала о быте: мне хотелось увидеть, что скрывается за словом «Коноша». Мгновениями, слушая Толю, видела. Он превосходный рассказчик, неужели не пишет, кроме стихов, прозу?
Толя отвез Иосифу копию нашего поручительства180.
14 ноября 64 Сегодня взяла к ней Азу. Уж очень она просила – «ну, хоть взглянуть».
Пришли мы явно не в пору: Анна Андреевна работала. Тем не менее встретила нас приветливо и любезно. (Мне бы научиться не звереть, когда отрывают от работы.)
Я у нее спросила, пишет ли она «Пролог».
– Я его не пишу, он пишется сам, – был ответ.
Прочла дивные строки – не знаю, из «Пролога», нет ли? – но, думаю, «Пролог». Запомнила только:
И дальше:
Она в поисках формы для бреда. («Я буду бредить, а ты не слушай»; «неповторимый бред»; «жгучий бред»[167].) Где ему форму отыщешь, как не во сне. Ищет форму для бесформенности и притом действенную, драматическую. Найдет! В «Поэме без героя» нашла ведь форму для памяти – память же сродни бреду, а форма «Поэмы» сродни драме.
Интересно, в какой степени удается ей восстанавливать ташкентский вариант «сожженной драмы, от которой и пепла нет». Думаю, восстанавливать и не будет, а напишет заново[168].
Анна Андреевна, с присущей ей внезапностью, обратилась к Азе и попросила ее прочитать мне вслух Толину статью о «Поэме». «Лидия Корнеевна плохо видит, читайте вы». Ну, машинопись-то, первый экземпляр, я теперь вижу отлично… Статья мне понравилась. Своеобразная, точная, тонкая, сжатая.
– Скажите всё это Толе, – повторяла Анна Андреевна181.
Дальше – новый поворот, новая просьба, уже потруднее: попросила Азу перепечатать воспоминания о Мандельштаме и привезти экземпляры сюда, в Комарово. Первый предназначается мне.
Аза согласилась. Спасибо ей, надеюсь ей это не составит большого труда. Она всё равно хотела съездить в город, ну и отдаст там рукопись машинистке и привезет экземпляры обратно. Спасибо ей. А вот мне каково? Не в больном глазе тут дело, глаз зажил. Но Анна Андреевна, всегда такая точная, сегодня уполномочила меня… «подумать… перестроить… построить… если надо – исправить (?). «В общем, делайте, что хотите».
Гм. Без нее? Перестраивать ахматовскую прозу – без Ахматовой? Гм.
15 ноября 64 Не пустил меня к ней днем проливной дождь.
Я пришла вечером. Она обрадовалась: уже не ожидала меня.
Болтали.
О Валерии Сергеевне Срезневской.
– В 46 году психически больная Валерия хлопотала себе пенсию и в каком-то учреждении произнесла: «Сталин – немецкий шпион». Ее арестовали и дали ей семь лет.
Об Арсении Александровиче Тарковском.
– Книжка его стихов вышла слишком поздно. Слава, поздняя, испортила его. Он разучился быть вежливым. Сначала писал мне письма по стилю совершенно любовные… («Арсений, зачем вы сбиваете с толку Лубянку, стыдно».) Потом начал дерзить. Я уже рассказывала вам, кажется? Сидит целый вечер и бубнит «Не пишите прозу. Не пишите прозу. Не пишите прозу». Можно подумать, я «Клима Самгина» написала.
С большой горечью о Марии Сергеевне.
– Мария Петровых – один из самых глубоких и сильных поэтов наших. Она читала вам свои стихи? Убедились?.. А ей всю жизнь твердили: вы – не поэт. Она поверила. У нее теперь психоз: нигде не читать свои стихи и никому не давать печатать их. Даже когда предлагают, просят.
(«Я могу только так, из души в душу», – вспомнились мне слова Марии Сергеевны.)
Заговорили о здешнем море. «Все оттенки серого», – сказала я.
– Неверно, – ответила Анна Андреевна. – Не серого, серебряного. Все оттенки серебра. Я объясняю друзьям: «кто хочет изучить все оттенки серебра, должен приехать в Комарово».
Мне было пора, я заторопилась. Она просила завтра непременно придти.
16 ноября 64 Анна Андреевна уезжает завтра утром. А сегодня странный день, непонятный.
Сначала монологи. Целая серия.
О Шкловском:
– Я раззнакомилась с этим человеком, когда он написал, что капитанша из «Капитанской дочки» то же, что госпожа Простакова. Это чудовищно. Пушкин был первый историк XVIII века. Его святыней была эта женщина – смелая, мужественная, добрая, хотя и неграмотная и грубая. Для Пушкина святыня, а для Шкловского – она, видите ли, Простакова… Пушкин в это время терзался Натальей Николаевной, которая вся ушла в наряды. Его тошнило. Он написал ту, Миронову, и дочь ее, Машу… У дочери одно украшение: розовые ушки182.
О Цветаевой:
– Хотят любить Цветаеву и за нее любят Сергея. А он был убийца. Эти мои слова передали Наталии Ивановне Столяровой. Она прибежала вся красная: «Вы не уважаете Марину Ивановну». «Нет, Марину я уважаю». «Моя мать была участницей покушения на Столыпина, и я свято чту ее память». «А моя мать была членом Народной Воли, и я тоже свято чту ее память. Но ни ваша мама, ни моя не были агентами сталинской разведки»… Уверяю вас, Лидия Корнеевна, Марина про Сергея была отлично осведомлена. Но у нее роман за романом, а Сергей – это прошлое, давнее. Что он и какой он – ей было уже все равно183.
Мы простились. Но когда я в передней уже надела пальто, она вдруг объявила: «хочу пройтись». Сколько раз я предлагала ей выйти! Нет, ни за что. А сегодня вдруг: «Идемте гулять, вы подождите меня на крыльце, Сарра Иосифовна поможет мне одеться». Я постояла на крыльце, оглядываясь вокруг, вдыхая влажный воздух. Погода для ноября неожиданно теплая. Вышла Анна Андреевна, ступила с крыльца на землю и вдруг заметила, что на вербе набухли и собираются распускаться почки. Она протянула к ним руки, словно хотела обнять, и обрадовалась им и пожалела их. «Бедные, глупые, когда вздумали распускаться! Завтрашний мороз их убьет». Сняла перчатку, погладила ладонью серый пушок. Потом тяжело оперлась на мою руку, и мы пошли. Она в теплом, грубошерстном платке. Сделает три шага и остановится: одышка. Я чуть-чуть свободнее развязала узел у нее под подбородком. Пошли дальше. Одышка всё равно, хотя она и опирается левой рукой на меня, а правой на палку. Тяжелая, задыхающаяся, старая. Господи, как же она поедет в Рим! Наконец, шагов через двадцать пять, мы ступили на асфальт, на Озерную. Анна Андреевна, снова задохнувшись, совсем развязала платок.
– Теперь вы идите домой, – приказала она, – а я буду стоять и глядеть вам вслед.
Вот тебе и прогулка!
Жестокий она человек. Как же уйти, не зная, доберется ли она до дому благополучно? Я умоляла ее разрешить мне проводить ее до крыльца; расспрашивала, заболело ли у нее сердце; предлагала нитроглицерин (он у меня всегда с собой)… Что случилось? Почему мне нельзя проводить ее, раз у нее одышка и ей так трудно двигаться? Каково мне сейчас – бросить ее и уйти?
166
Строки, отрывочно запомненные мною в Комарове, читаются так:
(«Двухтомник, 1990», т. 1, с. 392.)
167
Цитаты из стихотворений: «Так отлетают темные души» (ББП, с. 196; «Записки», т. 1, № 19); «Пусть голоса органа снова грянут» (БВ, Anno Domini); «Все мне видится Павловск холмистый» (БВ, Белая стая).
168
Историю пьесы «Энума элиш», которую Ахматова, по ее утверждению, сожгла в Ленинграде в 1944 году, – см. ББП, с. 508–510. «Пролог» – часть этой пьесы.
Пользуюсь случаем указать ошибку в первом томе «Сочинений» на с. 302. Читать следует: «Этот рай, где мы не согрешили»; «рай, в котором» – искажение. Та же ошибка – «Сочинения», т. 3, с. 8 и 10.