Изменить стиль страницы

8 ноября 64 – Рябина в этом году хищная, окровавленная. Вы заметили?

– Сегодня наверное ветер. Сосны за моим окном всегда неподвижны, нарисованы. Японский рисунок. А сегодня они качаются, перешептываются, сплетничают. Значит, ветер.

Такими словами встретила меня Анна Андреевна, чуть я заявилась к ней около полудня. Нынче я пришла днем в надежде вывести ее погулять. Но ветер противопоказан больному сердцу, и она – ни за что.

Застала я ее, против ожидания, не в постели, а прибранную, одетую, причесанную. Сарра Иосифовна подавала ей кофе.

Я захватила с собою письмо Деда. Пишет он мне, а не ей, но несколько строчек интересны и для Ахматовой. Это об Оксмане, о Солженицыне, о Твардовском. Думала я по дороге: тревожить или не тревожить дурными вестями Анну Андреевну? У нее на душе и без того много тревог: внезапная, трудная болезнь Нины Антоновны[160]; Иосиф; Толя; поедет она или не поедет в Италию… Однако дурные слухи об Оксмане уже и так донеслись до нее, и она сильно обеспокоена этой новой бедой. Так уж лучше, думала я, пусть знает из первоисточника. Да и показалась она мне сегодня бодрее обычного.

«Юлиану Григорьевичу предложено уйти из Горьковского Института, – прочитала я, – все договоры с ним расторгнуты, ссылки на него изымаются (о чем он не знает). Он был у меня, пришибленный»[161].

– Пришиблена и я, – сказала Анна Андреевна. – Вместе с ним и за него. Николай Васильевич Лесючевский – человек мстительный и свое дело знает171. А тут еще такая Николаю Васильевичу удача – наивная иностранка (если ты наивна, не езди в Советский Союз). Наивный Глеб Петрович Струве со своими наивными благодарностями172.

Я ей сказала, что о заезжей иностранке не знаю ничего, а вот письмо Струве Юлиан Григорьевич мне показывал.

– К сожалению, не только вам, – перебила Анна Андреевна.

Да, конечно, многим. Но дело-то в том, что письмо Струве не содержит в себе ничего криминального, антисоветского, компрометирующего. Благодарность и благодарность, только и всего. Запомнила я одну фразу (не дословно): «Впервые советский ученый откликнулся на мой многолетний труд». И дальше одни учтивости – криминала нет.

– Не наивничайте хоть вы! – вскрикнула Анна Андреевна. – Учтивости! Письмом этим Струве учтивейше доказал, что советский ученый переписывается с антисоветским. Дал Николаю Васильевичу в руки неопровержимое тому доказательство.

Она задохнулась. Я переоценила сегодняшние ее силы.

А что показывал письмо Юлиан Григорьевич не только мне – это она права. Он сам подозрения имеет на одного молодого человека, фамилии которого в разговоре со мной не назвал. Похвалившись письмом, засунул конверт в который-то толстенный томище «Русской Старины» или «Русского Архива», не помню. Когда они явились, то всего лишь минут пять, не более, тыкались для виду в разные книги, а затем прямо пошли к полке со старыми журналами, выхватили нужный том и вытряхнули оттуда искомый документ. Так мне Юлиан Григорьевич рассказывал.

Я замолчала, ругая себя. Незачем было лишний раз огорчать больную. Вот и без всякого заоконного ветра причинен ей вред. Однако Анна Андреевна углядела мою попытку незаметно спрятать в карман письмо Корнея Ивановича: «читайте новости дальше». Я промямлила «ничего интересного». Но от нее не укроешься. Пришлось читать.

«В Союзе Писателей выступил Друзин и заявил, что пора призвать к ответу этих хругцевцев: Твардовского и Солженицына».

– Солженицына? – переспросила Анна Андреевна. – Еще бы, давно пора! Ведь это он призвал их к ответу. «Он весь, как Божия гроза». С первого же дня я у него спрашивала, понимает ли он, что скоро его начнут терзать.

Замолчали. Желая отвлечь Анну Андреевну от грустных пророческих дум, я прочитала ей двухстрочную – неизвестного автора – эпиграмму на Друзина:

Был областной подонок Друзин.
Стал ныне Друзин всесоюзен173.

Анна Андреевна не улыбнулась.

С ужасом заговорила об албанцах и китайцах, которые в обе радиоглотки защищают Сталина.

– Да ведь и у нас водятся такие, – сказала я.

– Я бы таких, – неожиданно спокойным, деловитым, ровным, даже бесстрастным голосом ответила Анна Андреевна, – я бы таких людей отправляла в соседнюю комнату и там специалисты проделывали бы с ними точно то же, что с каждым делал Иосиф Виссарионович174.

9 ноября 64 Сегодня снова о китайцах и албанцах.

– Подумать только: живешь тихо, мирно, и вдруг оказывается, что ты – враг шестистам миллионам людей.

По случаю перемены правительства она теперь сомневается в своей поездке на Запад (в Оксфорд, где ей на днях дали почетное звание доктора филологических наук, и в Италию, где ей собираются вручить премию).

– Со мною всегда так, – говорит Анна Андреевна, – только начнет поворачиваться судьба чем-нибудь для меня хорошим – Италия, Оксфорд! – тут случается нечто невообразимое. Всегда! Вот и сейчас: китайцы жаждут моей крови. А вдруг наше новое правительство с ними подружится?.. Какая же тогда моя поездка на Запад? В Сицилию, в Лондон? Между прочим, всё это предсказано у меня в «Китежанке»:

Ты лучше бы мимо,
Ты лучше б назад,
Хулима, хвалима,
В отеческий сад[162].

Прочитала мне два четверостишия: одно о встречах, которые горше разлук, а второе – вот оно:

А-а, тебе еще мало по-русски?!
И ты хочешь на всех языках
Знать, как круты подъемы и спуски
И почем у нас совесть и страх[163].

Не странно ли, что строки эти написаны теперь, то есть до ее поездки? Ведь не китайцев и албанцев она имеет в виду, а римлян и лондонцев. Оксфордская степень, итальянская премия. Странно. А первое четверостишие, к стыду моей дырявой памяти, я не запомнила.

– Надеюсь, встреча наша с Иосифом будет веселой, счастливой, – сказала она. – Только бы поскорее… Все радиостанции мира кричат об освобождении Ивинской и Бродского. Для того ли я растила Иосифа, чтобы имя его стояло рядом с именем этой особы… Ладно, приеду в Италию, потом в Оксфорд – и объясню им who is who[164].

Боюсь, не удастся. Поэзия сильнее правды. Боюсь, Ивинская всё равно войдет в историю как звезда любви, как муза великого поэта… Как Лара из «Живаго».

– Нет, не так, – ответила, подумав, Анна Андреевна. – Она войдет, как Авдотья Панаева, обокравшая первую жену Огарева. Так175.

Заговорив о Бродском, она стала выспрашивать у меня подробности о Поликарпове – о приезде его в Переделкино к Деду176. В общем про это она уже наслышана, а теперь просит «не в общем». Что ж! Губы у Деда были серые, и когда мы с Фридочкой поднялись в кабинет, он почему-то лежал, и лежал в странном виде: не в халате, не в рабочей своей курточке, а в синем парадном костюме, при галстуке. Подвинулся и нас попросил сесть у него в ногах. Ну и дальше: Поликарпов ему объяснял, что будто бы только с его именем, с его, Чуковского, заступничеством они считаются, а вы, Корней Иванович, за кого, дескать, заступаетесь? Ну и дальше запустил обычную шарманку: подстрочники, попойки, под всем этим, там, в глубине, грязь.

– Бесстыдники, – сказала Анна Андреевна. – Чуковскому который год пошел? Восемьдесят третий? Бесстыдники!

Я сказала, что сперва испугалась: Дед лежал странно, косо и «не в ту сторону», то есть головою не там, где подушка, а наоборот, и, главное, – губы, губы! – но он вдруг выпрямился, сбросил ноги на пол, притопнул башмаком и, форся перед нами, сказал:

вернуться

160

В начале октября Нина Антоновна перенесла инсульт.

вернуться

161

Письмо К. И. ко мне от 31 октября или 1 ноября 1964 года.

(Это письмо опубликовано – см.: Корней Чуковский. Лидия Чуковская. Переписка. М., 2003, с. 400–402. – Примеч. ред. 2004.)

вернуться

162

«Китежанкой» Ахматова нередко называла поэму «Путем всея земли» – БВ, Тростник.

вернуться

163

«Узнают…», с. 284.

вернуться

164

Кто есть кто (англ.).