Изменить стиль страницы

… На дворе вставало апрельское утро. С гулом прокатилась на восток первая волна самолетов.

Постепенно тени отступили перед лучами солнца, прижались к хатам и изгородям. Ваан следил за журавлем, кружащим над одиноким тополем. Щупленький старичок, возивший на огород навоз, исподлобья изучал командира.

— Гляди, война его вдовцом сделала, — шамкая беззубым ртом, пытался улыбнуться старик. — Этот фашистский офицер подстрелил самку и выиграл пари.

— Пари?

— Да, пистолет…

Старик отвернулся. Сам с собой разговаривал. Тощий теленок пытался открыть мордой калитку. Та не поддавалась, и теленок жалобно мычал. Старик снова подошел к Ваану.

— И этот осиротел, — сказал он, показывая на теленка. — Мать немцы увели, вот он и остался сиротинкой. Это еще не все, сынок! Ох, не все… Полон двор скотины был — увели, кур да гусей и тех не оставили. У немецкого офицера глаз был наметанный, не взял только петуха дряхлого. Вот и считай: вдовый журавль, сирый теленок да петух-отшельник…

— Да, «вдовый журавль, сирый теленок»… — Ваан как бы взвешивал смысл этих слов. — Ну и сказал, дед!..

Из беззубого рта старика вырвался скомканный воздух:

— Вот что такое война. Думаешь, на этом все кончилось?.. Нет! Вот, глянь, весна пришла. А сеять нечем, да и кому? Не осталось ни волов, ни сеятелей. Война все живое извела. Глянь, земля поднялась, как тесто в квашне, семени просит. А возьми его в руки, это семя, от тоски по земле усохнет…

«Злой на язык, — подумал Ваан, — уж больно злой. Ему выплакаться куда легче было б, чем так смеяться. Да вот смеется, чтобы жить».

— А сколько солдат войне отдали, отец?

Спросил и пожалел. Брови старика тяжело нависли, он кряхтя расправил спину:

— Четверых… Ни от одного ни весточки, ни строчки… Да какое тебе дело до этого, а?

— Спросил, и все…

— В другой раз не спрашивай, не спрашивай! Негоже нос в чужие дела совать. Понял?! Все отдал, а что получил? Уж коль столько крови потеряли, к чему отступать тогда? Кровь проливать можно, когда побеждаешь.

— Прости, отец…

— Да будет тебе! — сменил гнев на милость старик. — Просто горько мне. Сердце по сынам тоской исходит.

Ваан долго наблюдал за его работой. Худые, жилистые руки старика так любовно прикасались к земле, что он еле сдерживал себя, чтобы не перемахнуть через ограду и помочь ему. Ничего не сказал, только подошел ближе.

— До свиданья, отец. Крепись…

Старик поднял глаза. Из-под косматых бровей дохнуло на Ваана теплом и родительской лаской.

— Береги себя, сынок! Уж коли вы в добре пребудете, так и миру легче станет.

Ваан зашагал к своим. Лейтенант Захарченко уже поджидал его. Сведения из штаба были обнадеживающие: часть фронта на оккупированной территории очищена от врага. Создан партизанский край.

Островок советской земли жил в глубоком тылу противника. Захарченко передал, что пока приказано оставаться на месте, закрепить успех и, удержав село, быть наготове.

Солдаты сгрудились вокруг командиров.

— Надо бы помочь крестьянам!..

— А если нагрянут немцы?

— Мы на приусадебных будем, товарищ лейтенант! Село без семян осталось, одну четверть площадей едва засеют.

* * *

Поля заполнились людьми и сразу сделались красивей. Пот струйками стекал за воротник. Приятной болью свело отвыкшие от труда мышцы. Ребята подбадривали лошадей, поглаживая их по крупам:

— Давай, милая, тяни!..

— Ну что стала? Давай!..

«Бог ты мой, — растрогался Ваан. — Лошадей, как волов, подгоняют! Все как дома, в горах, делают. Тоску по земле утолить хотят. Усталость усталостью снимают».

Борозды ровно ложатся одна к одной. Смеясь, любуются бабы и девушки. Вот это работа: бабья спина разве для того создана?

— Нет, ты глянь, какие у них глаза!..

А в глазах огонь теплится. Радости ли, печали — кто знает. Они и сами не знают. Одной войне ведомо, зачем она вырвала плуг из рук пахаря, зачем вложила в эти мозолистые руки винтовку. И человек мстит войне — за отнятую у него человечность. И на короткое время, вернув себе прежний облик, обезумел от радости, обретя самого себя.

Взвился над полем неумирающий «Оровел» — песня пахаря. «Эй, тяни, мой вол, тяни!..» Воздух дрогнул, заколыхался. Голоса слились. «Эй, милый! Тяни, хо!..»

Народная молитва, мелодия армянского края! Не беда, что лошади вместо волов; они те же волы, «ярмо перетирающие, дом кормящие братья». А зеленая равнина — что горная гряда в цвету, поднявшая страну к небу, породнившая их.

… Оровел — глубокая борозда на меже; вьющаяся по склонам гор тропинка, сматывая клубок которой идет девушка. Пастухам — студеную пахту в кувшине, лаваш и сыр несет, а молодому пахарю — свое сердце.

На склонах сгрудились стада туч; облака, как барашки, сквозь редкий туман выплывает смуглый край темнеющего поля. Япунджи — одежда пахаря — свисает с утеса. Седовласый сеятель пригоршнями сыплет в землю золото. Молча, равномерно шагают волы. Земледелец поет. Где — там или здесь? Не все ли равно? Льется песня…

Варужан выводит звонко, светло. В его глазах Армения с ее горами сливается с Украиной, принявшей образ Марины. Марина слышит эту песню впервые. Но ей так понятна и близка она, словно знает ее давным-давно. Да, именно эту песню должен был спеть Варужан, и никакую другую!

Марина как бы видит эту песню, осязает непонятные слова — и песня обретает черты того, кто поет ее. «Таков он, наш человек. Такими должны быть люди на земле. Мир должен так жить. С песней надо входить в чужой дом, а не с оружием, — думает Марина. — Ах, как хорошо поет Варужан!»

Варужан замечает стоящую на краю поля девушку. Теплом апрельской земли и смуглой влагой борозды дышат его глаза. Он сбрасывает с себя немецкий френч, и Марине кажется, что расправилась в нем какая-то пружина.

А Варужан признается ей в песне –

Бог храни твой отчий дом..
Эй, тяни, эй! Хо, тяни, эй!.

«Люблю!» — хочет крикнуть или кричит Марина, и Варужан слышит ее голос. Марина ступает в борозду, которую он ведет. Ничего, кроме него, не видит, ничего, кроме его песни, не слышит.

Ваан не спеша идет к вспаханному полю. Его тоже позвала песня, — с самим собой потягаться хочет. Петь или не петь? Неужто для концертов время подходящее? А почему бы и нет? В огромном океане оккупированной врагом земли они отвоевали клочок советской, где песня вырвалась на волю. Но он боится, утянет его песня домой, захватит в плен и пригвоздит к воспоминаниям. А действительность жестока. Даже философия облачилась сегодня в военную форму.

Пусть ребята поют. А он посторожит их песню, чтобы лилась она свободно. Ведь у него обязанности иные.

… Ваан так и не понял, как очутился на теплом черноземе. Минас опустился на колени и пытался выдернуть гвоздь из копыта лошади. Гвоздь не поддавался, и Минас, положив копыто себе на колено, с тщанием хирурга корпел над ногой животного.

— Ковалем был?

— Да что вы, товарищ лейтенант, я человек необразованный, куда мне в ковали! Кузнец я.

— Ну не обижайся, откуда мне было знать, что кузнец ты, а не коваль.

— Я не обижаюсь, на что обижаться-то? — вытащил он кончиком ножа терзавший коня гвоздь.

Набегая волнами, полнясь, покатилась песня с того края поля на этот и вплеснулась в Ваана. Он хотел сбросить оцепенение, повернуть обратно, только песня уже свое сделала: как завороженный остался он стоять на виду у пахарей. Варужан перехватил его горящий взгляд и уступил место в борозде. Потеплело на сердце у Ваана. Он так навалился на рукоять, что френч не выдержал напряжения мускулов, лопнул под мышкой. Не заметил, как вылезла наружу не первой свежести рубаха.

Ой, давай тяни, мой вол!
Эх, тяни, хо! Хо, тяни!..

Вся прошлая жизнь глядела на него из борозды. Чуть погодя Ваан отер рукавом набежавший пот и почувствовал, как с плеч свалилась огромная тяжесть. Понял, что еще молод, что это война постаралась состарить его. Война, отучившая от запаха трудового пота.