Это был несчастный случай, понимаете? Не существовало никаких осмысленных причин к тому, чтобы балки и кирпичи упали именно так, а не иначе, в результате чего меня почти не изувечило, а Джеффри попал в такую страшную ловушку, из которой он вышел уже неизлечимо больным. Ни в характерах наших, ни в поведении не было ничего столь резко различного, что заслуживало бы злой или счастливой участи. Так бывает — в военное время еще чаще, чем в мирное, — один человек остается жив, стоявший рядом с ним погибает. И будь это обычная и быстрая смерть, я бы больше не размышлял над ней. Я бы пристойно похоронил Джеффри, так же как (с помощью каких-то причитающих родственников из Полперро) я похоронил своих родителей, и все бы на этом кончилось. Осталось бы только имя на военном монументе — имя человека, который когда-то был моим братом. Но те девятнадцать часов все изменили. Все это время, за исключением коротких промежутков, когда под конец я начал терять сознание, до меня долетали все звуки — оттуда, от Джеффри; я все слышал и понимал, каково ему. И уже тогда, пока этот кошмар длился, я не мог освободиться от мысли: все это выпало на его долю вместо меня. О, я знаю, что тут нет ни крупицы логики. Это был случай, несчастный случай, и ничего больше. Спи я там, где Джеффри, со мной было бы то же, что с ним. И если на то пошло, я действительно иной раз спал в его постели, когда он не ночевал дома. Его кровать стояла возле окна, и мне там нравилось больше. Он был старше и потому пользовался правом выбора, и выбрал эту кровать. Вот что решило его судьбу. Час за часом я слушал доносившиеся до меня звуки и думал: встретимся ли мы в какой-то новой жизни, обретя новую форму существования. „В мире ином“, — думал я. И мир действительно стал для нас иным, когда глухой субботней ночью Джеффри и меня вытащили из-под обломков. И главным моим желанием в этом новом мире было одно: переложить на себя какую-то долю страданий Джеффри, потому что страдания, которые он принял в ту ночь, могли бы выпасть на мою долю.

Прошли, разумеется, годы, прежде чем я закончил образование, получил профессию, стал зарабатывать. Я оборудовал нечто похожее на домашний очаг и обратился в лечебницу с просьбой выписать Джеффри, чтобы он мог поселиться со мной. Они, возможно, и не отпустили бы его — ведь я был еще так молод и неопытен, — но у них положение было отчаянное, и они отпускали каждого, у кого был дом даже если этот дом походил на трущобы.

Так я получил Джеффри, и вся моя жизнь сосредоточилась на нем. Он был моей вечной заботой и тревогой, но в нем же я черпал и силу: по правде говоря, я даже не знаю, бывает ли другая сила и откуда она берется у людей. Вознаградить Джеффри за все, чем я ему обязан, — вот что засело у меня в мозгу. Если бы я не смог этого сделать, мне осталось бы только одно: пойти и, скрючившись, лечь под обломки и остаться погребенным там. Моя благодарность за то, что я живу, сублимировалась в любовь в нему.

Удивительно, как люди вгоняют свою жизнь в ту или иную колею. Вам, Дженни, я мог бы этого и не говорить, потому что Вы сами в такой колее и достаточно трезво оцениваете это. Колея, по которой текла моя жизнь, была очень глубока. Я уцепился за свое сострадание к Джеффри, потому что, если бы я не опекал его и не расплачивался за это чистоганом самоотречения, я бы считал, что не имею права жить. Ведь то же самое происходит и с Вами: Вы считаете, что не имеете права жить, если оставите мужа и заберете детей, лишив их надежной пристани, где о них пекутся двое родителей. Поэтому Вы поймете меня — я не рисуюсь и не пускаю слова на ветер. С людьми бывает так: возникает убежденность в том, что ты не имеешь права жить, и тогда кончают самоубийством. Это болезнь со смертельным исходом. Человек чувствует, что ему нет места на жизненном пиру, что он стоит в стороне, как незваный гость, и ни у кого нет охоты перекинуться с ним словом или предложить ему кусок хлеба и стакан вина, и он обречен стоять у двери, на сквозняке, и чувствовать себя лишним. И тогда он, тихонько перешагнув через порог, уходит.

Если теперь Вам может показаться, что я собираюсь покончить с собой, то надо исправить это впечатление. Так далеко я еще никогда не заходил. Прежде всего Джеффри был отнят у меня самой деликатной из всех разлучающих сил, ибо смерть легче перенести, чем предательство или отторжение. Я ухаживал за ним все дни и ночи, которые были ему отсчитаны. Когда конец был уже близок и он больше не вставал с постели, я нанял профессиональную сиделку, но по-прежнему почти все время проводил с ним. До самого конца я черпал у него силу — силу, и самооправдание, и прощение. Не в прямом смысле у него — ведь он даже не подозревал, что я нуждаюсь в каком-то оправдании. Но мне оно было нужно. Я должен был получить прощение за то, что мне повезло, за то, что балки и кирпичи придавили меня так, а не этак.

Я расскажу Вам, отчего умер Джеффри. Врачи обрушили на меня кучу медицинских терминов, но я ни единой секунды не сомневаюсь в том, что Джеффри умер просто потому, что он был Джеффри, двадцать лет он был Джеффри, который девятнадцать часов провел в аду, пока его не извлекли из-под обломков. И двадцать лет он страдал церебральной ишемией — так обычно называют это врачи. А потом развились различные осложнения этой болезни — все с очень длинными названиями, — и все эти длинные названия означали только одно: он устал. Он больше не мог бороться за жизнь.

Словом, понимаете, Дженни, его смерть не была таким уж тяжелым потрясением для меня, я перенес ее спокойно. Надел чехлы на мебель, тихонько запер дверь и приехал сюда, чтобы претворить в жизнь одну свою научную идею, а сверх того, и немного позаботиться о себе самом в личном плане. Если не брать в расчет Джеффри, то во всем остальном я всегда был весьма эгоистичным субъектом. (И в конце концов даже в моих заботах о нем я, как уже сказал, исходил из собственных интересов — пытался таким путем избавиться от своих кошмаров.) Все мои прочие взаимоотношения с миром были так или иначе ограничены существованием Джеффри, и у меня никогда не возникало желания тратить хоть крупицу себя на кого-нибудь еще. За исключением Марго — я искренне любил ее, и, конечно, она занимала большое место в моей жизни… но об этом я уже говорил. Я приехал в Карвенай с обдуманным решением дать полную волю своему эгоизму; прежде всего позаботиться о себе самом и сделать это, черт побери, осмысленно и с толком.

И вот сейчас я сижу здесь в предрассветных сумерках, словно бродяга, случайно забредший в покинутую часовню, которая уже даже и не часовня, а чье-то любовное гнездышко, и ясно понимаю только одно: все мои хорошо продуманные маленькие планы рухнули. Мне казалось, что я слишком стар, чтобы меняться, мне казалось, что нужно сделать последнее усилие над собой — освоиться со смертью Джеффри — и уже не нужно будет ни к чему себя больше принуждать, и я радовался этому. Всякие перемены мучительны — так я говорил себе, а апрель самый жестокий месяц в году. Но сейчас, прежде чем я закончу это письмо и разорву его, или, быть может, брошу в печку, или, любовь моя, даже отправлю его Вам, чтобы Вы надели свои большие черные очки и прочли его, когда никого не будет рядом, — прежде я хочу смиренно и радостно сделать Вам признание: я изменился; я не слишком стар, не слишком высох, не слишком очерствел, горы изменили меня, и море, и круча дороги в Лланкрвис и обратно, и Гэрет, и его мать, и Мэдог, и „Гвилим чероки“, и Марио с его копной волос, и Райаннон, к которой я вожделел, и Вы, которую я люблю и к которой вожделею, и Айво, и Гито — вы все сделали меня другим. Я не стал умнее, после того как сошел в октябре здесь с поезда, но я стал мудрее, и чуточку храбрее, и много, много свободнее.

И за это за все примите мое благословение. Примите его, и да пребудет оно с Вами навечно и освещает Вашу жизнь, потому что невозможно так уж точно разграничить, где кончается то, что именуется Вами, и где начинается то, что я отдаю Вам. А теперь — от этого писания у меня уже немеют пальцы и слипаются глаза — я ложусь в постель и буду спать, пока не придет время встать и приступить к работе, к моей нелепой, печальной, отважной, безнадежной, роботоподобной псевдоработе, которая тем не менее важнее всего сейчас для меня, кроме моей любви к Вам».