Нет, я не забыл, кому это адресовано. Я знаю, что Вы, Дженни, вместе со мной читаете эти листки, переворачиваете их и, быть может, сердитесь на меня за то, что я развоспоминался о другой женщине, Впрочем, нет. Это на Вас непохоже, верно ведь? Мне кажется, Вы не из ревнивого десятка, и даже если бы я настолько заинтересовал Вас, что вызвал бы Вашу ревность, Вы бы не стали ревновать к прошлому, к тому, что ушло. Вы все понимаете. Вы понимаете, что если я перебираю это у Вас на глазах, то лишь для того, чтобы сделать последнее усилие и разобраться во всем. Почему Марго так много значила для меня? И почему все это рухнуло? Мне кажется, из одного вытекало другое: накал наших отношений, потом разрыв. Официальной же, так сказать, причиной, как я уже говорил Вам, был Джеффри. Я хотел жениться на Марго, а она этого не хотела, потому что знала: я никогда не отдам Джеффри в лечебницу. И тем не менее только ли в этом причина? Не потому ли я избрал Марго и готов был погружаться до дна в загадочную ее сущность не потому ли — да, не потому ли, — что я никак не мог приручить ее, не мог повернуть ее жизнь по-своему? Джеффри был, если хотите, самым большим, явным, конкретным доказательством моего бессилия, но, чем больше я об этом думаю, тем яснее мне становится, что я не хотел, чтобы в этом смысле она покорилась мне. Вот почему ее глаза так притягивали меня к себе. Да, у нее были такие странные зеленые глаза, по крайней мере мне они казались зелеными. Льдисто-зелеными. Бессчетное число раз я смотрел в ее глаза, в самую их глубь; мне хотелось погрузиться в них и потеряться там навсегда, но я никогда не мог разгадать до конца, что я в них видел. И это сводило меня с ума. Я всегда смотрел в ее глаза, когда лежал с ней. Сначала ее глаза бывали закрыты, но я ласкал ее, осторожно, неторопливо, и зеленые глаза открывались, и я видел устремленный на меня непроницаемый взор. И тогда я чувствовал, что готов отдать все, все на свете за то, чтобы проникнуть в ее сущность, в самую глубь, в то тайное тайных, где обитает она одна, найти сердцевину того, что есть Марго, Марго, как неповторимое, найти, познать и оплодотворить своим семенем. Не удивительно, что она была довольна мной. Я всегда так бешено желал ее, что она могла вытворять что угодно, я был ненасытен.

Когда мы разошлись из-за Джеффри, я очень горевал. Не думаю, чтобы я в чем-то обманывался. Ведь из меня без всякой анестезии вырвали с кровью кусок мяса. Быть может, подсознательно я шел к этому по доброй воле, но мы же по доброй воле идем иной раз и на крестную муку. Марго была мне нужна, даже если Джеффри был нужнее, даже если я, избрав Марго, все же по-настоящему в глубине души не хотел делить Джеффри ни с одной женщиной на свете. Он был мой брат, и моя кара, и моя жертва, и моя опора — все вместе.

Вижу, что несу какой-то бред. Что означает весь этот набор слов? Я сам не знаю, Дженни, не знаю толком. Но я постараюсь понять что к чему, насколько это возможно. И спасибо Вам, любовь моя, что Вы меня слушаете и помогаете мне излиться. Бог его знает, может быть, я даже не отправлю этого письма. Может быть, Ваши прелестные глаза никогда не увидят этих строк, Ваши глаза, такие же прелестные, как глаза Марго, только совсем другие — голодные и недоступные. Я умею прочесть то, что вижу в Ваших глазах: тоску, и боль, и смех, и смятение. Да, и гордость еще — гордость, которая покорится только высокой цели.

Обождите минуту, любовь моя, я сейчас подброшу в печурку еще немного орешков. Не хочу, чтобы здесь стало холодно. К тому времени, когда Ваша северная поздняя заря расползется по небу, я должен уже все сказать.

Печка набита до отказа, и я снова за своим столом. Позвольте мне рассказать все про Джеффри. Ему бы это было приятно. Если он там, в дубовом лесу, то может при желании подняться сюда, стать за моей спиной и прочесть, что я пишу. Если он хочет принять в этом участие, милости просим.

Почему Джеффри был мне так необходим? Не потому ли, что я был ему многим обязан? Это звучит странно: я годами ухаживал за ним, всю мою жизнь построил, исходя из его интересов, бросал ради него работу, отказался от всякой надежды на счастливый домашний очаг и близость женщины. Казалось бы, что он был всем обязан мне. Да, по виду это было так. Но ведь никто со стороны не мог бы понять, что произошло в течение тех девятнадцати часов.

Каких девятнадцати часов? Моя дорогая девочка, моя Дженни, которую я буду любить вечно, даже если мы никогда больше не увидимся. Я говорю о девятнадцати часах, начиная с пятницы, с самого рассвета, и кончая глубокой ночью с субботы на воскресенье, в год одна тысяча девятьсот сорок четвертый от рождества христова. Вы уже родились тогда, Дженни? Вы были, должно быть, маленькой девочкой, пили полезный для здоровья апельсиновый сок и играли в куклы в тихой детской хорошо налаженного буржуазного дома на севере Англии. Надеюсь, Вы были вполне счастливы в ту пятницу утром, съели свой завтрак и чинно углубились в игру, и Ваш папочка был дома и в столовой за обедом посадил Вас к себе на колени. А теперь слушайте, что делал я. Я лежал скрюченный в три погибели под грудой кирпича, стропил и прочих строительных обломков весом в несколько тонн. Я мог дышать, но не мог шевельнуться, и на протяжении десяти часов так страдал от судорог, что мне казалось, я этого не выдержу, умру от судорог, даже если приток воздуха не иссякнет. Он не иссяк. И судороги часов через десять прекратились, перешли в онемение, а я все лежал, придавленный, и дышал, но не надеялся взглянуть еще когда-нибудь на белый свет. Мне было шестнадцать лет, и я думал: „Шестнадцать лет — это не так уж плохо, множество людей не доживают до этого возраста. Многие виды животных живут меньше“. Вероятно, сознание мое было несколько затуманено и искажено. Я был не только придавлен, но и контужен. Но мне почему-то не было жаль себя. Мне было жаль Джеффри. Он находился в одной комнате со мной — у нас была большая общая спальня, — и я знал, что его тоже завалило где-то тут рядом, потому что я его слышал. Он производил множество самых разнообразных звуков. Он пострадал гораздо сильнее, чем я. Он то громко рыдал, то еле слышно всхлипывал, то затихал совсем, а потом вдруг начинал выть — да, выть, совсем по-волчьи. Он терял рассудок и одновременно прощался с жизнью.

Это был самолет-снаряд, Дженни, он сотворил этот ужас. Вы, вероятно, не помните, что немцы прекратили воздушные налеты в конце сорок первого и мы на два с чем-то года получили передышку, а потом в последний период войны, они стали посылать на нас эти самолеты-снаряды дальнего действия — игрушечные, так сказать, модели тех более солидных подарков, которые мы будем получать в следующий раз, когда все начнется сызнова. Отчасти эти налеты были не так уж и страшны, как прежние, потому что это были одиночные, беспорядочно падавшие бомбы — одна здесь, другая там, и никто даже не находил нужным объявлять воздушную тревогу: какой, казалось, смысл из-за одной бомбы будоражить весь город, тем более что и времени на это не было. Эта штука просто появлялась в небе и, погудев немного, умолкала и падала в чудовищной тишине, за которой следовал ужасающий грохот. Народ к ним привык. Мой отец видел раз, как одна такая бомба упала прямо на очередь за рыбой. Минуту назад они все стояли там со своими плетеными корзинками и бумажными пакетами, а еще минуту спустя от них остались какие-то клочки, а отец пришел домой и сел пить чай. В те дни дорожили каждым куском.

Так вот, в ту пятницу пришел наш черед. Мой отец и мать спали на своем супружеском ложе. Мы с Джеффри спали в детской, рядом с их спальней. Было четыре часа утра, и Джеффри находился в отпуске. Ему исполнился двадцать один год, он проходил какую-то очередную военную переподготовку, и его должны были со дня на день произвести в офицеры. Мы оба поздно легли накануне: было небольшое семейное празднество. Ни отец, ни мать отнюдь не страдали честолюбием, и им было совершенно наплевать, пройдет Джеффри через войну как офицер или как рядовой, лишь бы он через нее прошел и вышел невредимым, но так как его отобрали для офицерской подготовки по физическим данным, они были рады, что он удовлетворил требованиям и его не отчислили обратно в рядовые за негодностью. Они испытывали нормальную родительскую гордость за своих сыновей. Но они не пережили этой бомбежки. Когда в субботу, примерно около часа ночи, спасательная бригада извлекла нас наконец из-под обломков, и отец и мать были уже мертвы. Я же был более или менее в порядке, хотя мне и пришлось довольно долго пролежать в больнице, а Джеффри… ну, что Вам сказать: Джеффри был Джеффри. Новый Джеффри, тот, что, вступая в свою vita nuova[46], кричал прости-прощай молодому, холеному, энергичному, аттестованному по высшей категории будущему офицеру и всей своей прежней жизни.

вернуться

46

Новую жизнь (итал.).