и застегнулся на все пуговицы.

— Ты что, рехнулся?— сказал приятель.—

Как же ты будешь жить-то с расковыренной в кровь душой?— Я побледнел

и стал барабанить пальцами по столу.

— Зачем ты душу-то ковыряешь?— спросил приятель.-

Делать тебе, что ли, нечего?—

Я потупился и говорю:

— Дурная привычка!

ПОГРЕБЕНИЕ ПОЭТА

Был ли кто при погребении поэта, кроме одного полицейского чиновника, сведений не имеется.

Из воспоминаний И. И. Васильева о А. С. Пушкине

Был ли кто при погребении,

кроме одного полицейского чиновника

с распухшей от флюса щекой?

Он прятал щеку в стоячий воротник.

Был ли кто,

кроме этого чиновника и какой-то приблудной дворняжки с отвислыми ушами?

Она вертелась

под ногами у могильщиков.

Был ли кто, кроме чиновника, этой дворняжки и голых весенних деревьев?

Они стояли поодаль, печально опустив головы.

Был ли кто при погребении поэта, кроме полицейского чиновника с его дурацким флюсом,

паршивой вислоухой дворняжки, скорбных деревьев и низких- серых туч?

Они были недвижимы и глядели сверху в разверстую могилу.

Был ли кто еще?

Кажется,

никого больше не было.

Через час появилось солнце, пробившись сквозь тучи.

Оно опоздало.

В предгорьях Копет-Дага я жил когда-то.

И, помнится, клубились облака над горными вершинами порою.

Когда же небо было чистым и прозрачным, врезались в синеву зубчатые вершины, и синева пред ними в страхе трепетала.

И, помнится, я синеве сочувствовал и, помнится, пытался ей помочь, а синева была за это благодарна.

Жестокость гор в те годы для меня была непостижимой, но и после

она осталась для меня загадкой.

Цицерон, например, владел семью виллами, одна из которых найдена в окрестностях Помпей.

Из книг

Уступи мне, Цицерон,

одну свою виллу-

у тебя их вон сколько!

Подари мне, Цицерон, хоть небольшую старенькую виллу — хочется пожить на лоне природы. Да отдай ты мне, Цицерон, эту ветхую заброшенную виллу у подножия Везувия —

она же тебе ни к чему!

Отдаешь?

Вот спасибо!

А я думал, что ты жадина.

Целый месяц я блаженствовал на роскошной,

беломраморной, многоколонной, украшенной фресками, уставленной статуями.

увитой розами сказочной вилле, пока Везувий не проснулся.

Целый день

я любовался его извержением, пока не погиб.

Целую вечность я пролежал

под толщей камней и пепла, пока мой прах не откопали.

Будь здоров, Цицерон, подаривший мне виллу в Кампанье! Да хранят тебя богиі

I Г. Алексеев

Сидит,

сложив руки на коленках. Чего-то ждет.

Пальцы тонкие, хрупкие, нежные.

Ногти длинные, острые, красные.

Коленки круглые, гладкие, белые.

Чего она ждет-то?

Ясное дело — счастья.

Оно уже идет к ней, оно уже подходит, оно уже на пороге, оно уже пришло.

Тут она вскрикивает, вскакивает и бросается наутек испугалась, бедняжка, своего счастья.

Счастье пускается за ней вдогонку.

Смех, да и только! Счастье несется за ней большими прыжками.

Страх, да и только! Счастье настигнет ее, беглянку.

Нет ей спасенья!

Кто же это может

спастись от счастья?

Глупость какая!

џ џ џ

Какие мы, однако, смешные!

У каждого есть тело —

бестелесных вроде бы нет, у каждого есть душа —

хоть маленькая, да имеется, у каждого в груди что-то стучит — представьте себе, у каждого!— и каждому хочется неземного счастья — ей-богу, каждому!

Но каждому чего-то не хватает.

Кому — благоразумия, кому — безрассудства, кому — крыльев за плечами, а кому — и волос на темени.

Какие мы, однако, несовершенные!

Отчего же не обретаем мы совершенство? Чего мы тянем?

У каждого на то свои причины, свои отговорки, свой резон.

Пессимисты полагают,

что совершенство недостижимо.

Так да здравствует же оптимизм!

СТРАННАЯ ЖИЗНЬ

Вижу —

стоит в отдалении какая-то женщина.

Кажется, это она!

Да, конечно, это она!

Несомненно, это она — моя единственная, моя несравненная, возлюбленная моя жизнь!

Подбегаю

и хватаю ее за руку.

— Чего стоишь,— говорю,— пошли домой!

Странная жизнь у меня: отойдет в сторонку и стоит —

ждет, когда я о ней вспомню, когда спохвачусь, когда брошусь ее искать.

Но далеко не уходит до поры до времени.

Каждое утро,

когда я открываю глаза,

я вижу окно

и в окне — небо.

Каждое утро

оно напоминает мне о том, что я не птица.

-г -Я*

СТИХИ ОБ ИСТОРИИ

История туманна.

Были какие-то гиксосы,

были какие-то филистимляне и арамейцы, альбигойцы тоже были какие-то.

Были варяги и были греки.

И отчего-то греки

пробирались в варяги (чего им дома-то не сиделось?), а варяги почему-то

пробивались в греки (чего им, собственно, не хватало?).

Ужо и я погружусь в непроницаемые туманы истории.

В розовом тумане древности я непременно встречу гиксосов, найду филистимлян и разыщу арамейцев, а в голубом тумане средневековья я наткнусь на альбигойцев, уж это точно.

И если вдруг на минуту

все туманы рассеются, вы увидите, что я плыву с варягами в греки на большой, крутобокой, красивой ладье

под широким, разноцветным, туго надутым парусом.

Варяги возьмут меня с собой, я надеюсь.

Если не возьмут, будет обидно.

Что мне делать?

Разумеется, свое дело.

Засучу рукава, поплюю на руки и приступлю к делу.

Весь день, не разгибаясь, без отдыха

буду делать свое трудное дело, буду делать его сам, без чужой помощи, буду делать его на совесть.

Сделаю свое скромное дело,

спущу рукава,

отдохну

и подумаю, что делать дальше — точить лясы? бить баклуши? считать ворон?

Начну считать ворон и вдруг замечу,

что мое дело еще не закончено. Погляжу на свое дело внимательно и внезапно обнаружу,

что оно сделано лишь наполовину. Рассмотрю свое дело как следует и неожиданно пойму,

что оно только начато.

Почешу в затылке, снова засучу рукава, снова поплюю на руки, снова возьмусь за дело.

Всю жизнь в поте лица

буду делать свое большое дело.

Умру,

и мое дело

останется незаконченным.

Меня похоронят с засученными рукавами.

Посмотришь, прищурясь, вдаль — берега не видно.

Поглядишь внимательно в голубую даль— берег незаметен.

Вглядишься пристально в ясную даль — берега нет.

Безбрежность.

Зачем же тревожиться?

Не лучше ли радоваться?

Радуйтесь,

радуйтесь:

берега нет — безбрежность!

УПРЯМЫЕ МУЗЫ

Я с сеточкой по улице иду, а в сеточке батон и пачка чая и полкило молочной колбасы.

г

За мною музы семенят, все девять, в сандалиях и в тонких, разноцветных, струящихся по их телам хитонах.

Вот дождичек пошел, медлительный,

осенний,-

заморосил,

закапал,

зашуршал.

Я музам говорю:

— Оставьте вы меня!

Промокнете!

Ступайте восвояси!

Скорее возвращайтесь к Ипокрене!— Они не слушаются и упорно под дождем меня сопровождают.

Я сержусь, я топаю ногами, я кричу:

— Немедленно бегите к Геликону Простудитесь!

Ведь осень на дворе!—

Они и ухом не ведут — ну что ты скажешь!

Но не сидеть же дома, в самом деле, из-за упрямства их?

Вот наказанье, право!

.ІЇ

•V

ПИСАТЕЛЬ

Все пишет и пишет — говорит, что он писатель, говорит, что не писать нет у него никакой возможности.

Как ему помочь?

Отнять у него машинку?

Отобрать у него авторучку?

Украсть у него карандаш?

Все равно он будет писать

обгоревшей спичкой на коробке

или ногтем по штукатурке,

все равно он станет писать на земле