Изменить стиль страницы

Ветлугин знал Купреева. Не очень хорошо и не очень близко, но был наслышан о нем от Кости Баркова, графика, который часто приносил в газету карикатуры. С Барковым они были в давних приятельских отношениях. Ветлугин и сейчас, вспоминая, как бы отчетливо слышал, как большой красивый Барков, возбужденный шампанским, в кафе «Снежинка» громко, никого не смущаясь, во весь свой баритон внушал Купрееву: «Лешка, тебя должны показывать! Ты же настоящий талант!»

День, когда Ветлугин познакомился с Купреевым, был ему памятен: именно в этот день ему сказали, что он направляется на работу в Англию. Костя как раз принес в редакцию новые карикатуры и, узнав о такой новости, потребовал ее отметить бокалом шампанского. Отказывать Баркову было бесполезно. Он тут же отправился бы в магазин сам и вернулся с шампанским, вызвав, понятно, ненужные нарекания начальства. Поэтому Ветлугин решил, что лучше на полчаса отлучиться в кафе и действительно выпить бокал шампанского. Новость того заслуживала.

Костя потащил в «Снежинку», где обычно собирались его приятели-художники. Там был и Купреев. Он одиноко сидел за угловым столиком. Его локти упирались в желтую поверхность, а сцепленные пальцы прикрывала курчавая бородка с редкой сединой. Он отрешенно смотрел в окно на прохожих.

— Лешка! Душа моя! — радостно крикнул Костя и распростер руки.

Купреев смущенно улыбнулся, встал. Он был высокий и худой. Его худобу особенно подчеркивал обтягивающий тонкий свитер.

Барков заказал шампанского. Купреев рассказывал, что утром у него был разговор с одним из маститых, с Грудастовым, в общем по-доброму к нему относящимся. Но этот разговор радости не принес. Грудастов утешал и обнадеживал, однако триптих «Курская битва» все равно — и в который раз! — был отвергнут выставочной комиссией. Костя, конечно, тут же стал ругать всех маститых, скопом все руководство Союза художников. Они углубились в свои профессиональные проблемы, и Ветлугин незаметно их покинул.

Купреев ему тогда понравился. Самоуглубленный, серьезный. Выслушивая возмущенное кипение Баркова, отвечал спокойно, немногословно. Однако в его серых глазах светилось нечто отстраненное от темы разговора, угадывались мысли о чем-то далеком от приземленных, суетных проблем, амбиций и склок. И когда Костя в какой-то момент поймал этот отрешенный взгляд, он остолбенел, осекся на полуслове, спросил только:

— Лешка, ты что, святой?!

Ветлугин запомнил ответ Купреева:

— Ну зачем же тратить себя на эту изнуряющую борьбу? Разве я в силах их переубедить? Конечно, все это очень грустно. Но я могу работать — писать картины. Это — радость. Это — главное. Зачем тратить драгоценное время на суетные доказательства, объяснения, убеждения? Я давно уже решил, что буду просто работать. Если суждено прийти признанию, оно обязательно придет.

Это непротивленчество, даже фатализм удивили Ветлугина. Поколение, к которому они все трое принадлежали, было приучено к иному. Купреев заставил задуматься, а не оспаривать. Костя и задумался, помрачнев. Но понял все по-своему. Воскликнул:

— Лешка! Тебе надо помочь. Мы должны тебе помочь.

После той встречи Барков раза два звал Ветлугина заехать к Купрееву посмотреть картины. Но Ветлугин, ссылаясь на занятость, отказывался. Он действительно перед отъездом в Англию был перегружен делами. К тому же он понимал, что Костя ищет действенной помощи художнику, в частности от него. Однако Ветлугин, даже будь он свободнее, вряд ли мог бы чем помочь. Поэтому он вежливо отстранился тогда от участия в купреевской судьбе.

Ветлугин запомнил характеристику полотен, прежде всего «Курской битвы», данную Барковым, — «симфоническое содержание и глубокая мысль». Именно эти слова употребил Д. Маркус, и это, конечно, являлось крайне странным совпадением.

Вообще почти все утверждения Д. Маркуса вызывали в Ветлугине разного рода сомнения. Откуда взялись мистер и миссис Стивенс, которые «мужественно» спасают «от забвения» картины художника, «почти никому не известного в Советском Союзе»? Каким образом им, английским подданным, удалось завладеть картинами? Как могли оказаться у них дневники Купреева? Значит, Купреев им сам передал и картины, и дневники? Но тогда зачем ему было совершать самоубийство? Это уже нелогично, да и вообще не мог поверить Ветлугин, что Купреев решился на столь отчаянный поступок… Тут все было неладно, очень неладно.

Взбудораженный нелепой статьей Д. Маркуса, чувствуя и свою долю вины в происшедшем — уклонился ведь тогда, не стал помогать симпатичному и явно талантливому человеку, — Ветлугин принялся машинально одеваться. Кружить по улицам, пока возбуждение не уляжется и не появится спокойная рассудочность, стало его устоявшейся привычкой в Лондоне. Он накинул легкую нейлоновую куртку — был прохладный английский июнь: солнце и изредка внезапный несильный дождь, — вышел из дома.

Ветлугин быстро шагал по «хэмстедским садам». В Хэмстеде, лондонском районе, где он жил, большинство улиц именуется «гарденс» — «сады». Эта северная лесисто-садовая окраина Лондона начала застраиваться кирпичными двух- и трехэтажными домами только в конце прошлого века. Но название «сады» до сих пор не потеряло смысла: с типично английской рациональной бережливостью деревья, где возможно, сохраняются и потому стоят огромные, часто повыше домов. По вековой традиции перед домами маленькие палисадники с кустами роз, жасмина, сирени. И все это особенно пышно и ярко в июне, когда много и влаги, и солнца.

Дома же стоят прижатые друг к другу. Кирпичные, одинаковые, они создают длинные кривые ряды, по-английски террасы. Кривизна характерна для всех английских улиц. Бродя по «хэмстедским садам», человек, даже хорошо знающий район, должен не раз задуматься, чтобы выбрать правильный путь. Поэтому Ветлугин свои прогулки называл «кружением» и, кружа по «садам», сначала сосредоточивался на своих мыслях, а потом уже переключался на поиск обратного пути домой, всегда замысловатого.

Утро было изменчивым, но приятным: солнечно, чуть ветрено. Голубой небесный простор прикрывали плывущие тучки. Сверху, освещенные солнцем, они снежно белели, а снизу провисали, дымные и темные, наполненные влагой. Неожиданно они проливались крупным прямым дождем, и небесная материя казалась простроченной нитками. Но через две-три минуты тучка истощалась, плыла дальше, утягивая за собой мокрый мрак, и вновь сияло солнце, а голубые небесные дали становились чище и беспредельнее.

Омытый одной из тучек, поеживаясь от холодной мокроты, Ветлугин вдруг ясно понял, что от купреевской судьбы ему теперь уже никуда не деться и что он должен открыть истину во что бы то ни стало. Это его долг и перед художником, и перед Костей. Тоже — увы! — покойным. Дождливым ноябрьским утром Барков разбился на своем стареньком «Москвиче» на шоссе Ростов — Москва. Прокололась левая передняя покрышка, «Москвич» повело влево, Костя тормознул, на мокром асфальте машину крутануло, и она оказалась на пути мчавшегося навстречу самосвала…

На многих в редакции эта ужасная смерть произвела тяжелое впечатление. Баркова любили. За все! За то, что он — весельчак, независимый, щедрый, гордый: никогда не попросит, чтобы «тиснули» именно его карикатуру. А их печатали, причем с одобрением, потому что были оригинальны, по-настоящему талантливы.

Ветлугин вспоминал, что появление Баркова в редакции всегда радовало: входил огромный, уже достаточно толстый — живота не стеснялся, — кудрявая шевелюра до плеч; и улыбка — обворожительная, добрая, и хитроватые, смеющиеся, умнейшие глаза. «Ну что, мужички, слышали, как академика грабили?!» И гоготал! Сколько веселых историй порассказал! Его появление вносило разрядку, было освежающим перерывом в нудной газетной читке-правке.

Поэтому-то так искренне и лично восприняли многие ту нелепую дорожную катастрофу. А Ветлугин, работавший в Англии, никак не мог себе представить: вернется в Москву, а Кости уже нет; и нет «бокала шампанского» по любому поводу; и комнаты-мастерской на Бульварном кольце, где, бывало, они засиживались до ночи; и его самого: вольного, барственно щедрого, даровитого во всем — и в творчестве, и в жизни.