«Как все упрощается, сводится к самому простому — к любви и ненависти», — с удивлением подумал он, постигая эту вечную истину.
— О чем вы все шепчете, Федор Андреевич?
Взоров смутился:
— Разве?
— Невнятно, конечно, — вежливо заметил Ветлугин.
— Ах, да так, размечтался, — сказал он с извинительной покорностью.
— Вам говорили, что весной проводится марш мира? — поинтересовался Ветлугин. — Через всю страну — от Абердина до Брайтона. А потом — международная конференция в Манчестере.
— Нет, не говорили.
— Ну считайте, что получили достоверную информацию.
— Спасибо, Виктор. Кстати, у тебя с собой конверт, который я тебе вручил в пятницу?
— Ой, Федор Андреевич, забыл на столе. Ведь специально приготовил! — посетовал Ветлугин.
— Ничего. Порви его. Думаю, что теперь не пригодится. — И засмеялся — довольно, уверенно: — Надо же, до чего наполненными оказались эти два дня — даже завещание успел написать! Порви его. — И опять с беспокойством: — Как думаешь, вылет не задержат?
— Не должны. Все-таки рейс токийский, лететь далеко.
— Я тоже так думаю, — сказал с твердостью, убежденно.
В аэропорту «Хитроу» Взоров быстро прошел таможенный контроль и сразу направился на паспортный: на токийский рейс Аэрофлота уже объявили посадку. Прощаясь, приказал «крестнику» стоять твердо, держаться крепко; обнял и поцеловал: он любил Ветлугина.
Виктор вернулся на свой одинокий корпункт в грусти и задумчивости. После проводов соотечественников у него всегда появлялось чувство опустошенности и горечи. Особенно пронзительным оно было теперь — после прощания с Взоровым. Ведь Федор Андреевич был для него больше, чем пример для подражания, больше, чем родня. Ветлугин видел в нем олицетворение того, каким сам хотел бы стать, — смелым, настойчивым, неколебимым, бесконечно преданным долгу и щедро добрым к тем и тогда, когда и кому нужно. Да, он хотел, чтобы его, Ветлугина, и друзья, и враги воспринимали так же, как Взорова, — с всеобъемлющим уважением: кто любя, кто ненавидя, а кто и боясь. Он налил рюмку армянского коньяка из бутылки, початой еще в пятницу, выпил, пожелав Федору Андреевичу счастливого приземления. Потом взял конверт и хотел порвать его, как приказал Взоров, но что-то вдруг щелкнуло в сознании и пальцы окаменели. Поколебавшись, он вскрыл конверт.
В случае моей смерти прошу похоронить в ограде могилы Дмитрия Матвеевича Ситникова на кладбище деревни Изварино, расположенной в Московской области на реке Соква. Местонахождение могилы известно Ангелине Николаевне Назаровой.
Это моя последняя и единственная воля.
г. Лондон, 19 ноября…
Глава шестая
«Внезапно…»
В ночь на двадцать второе марта на Южную Англию, включая Лондон, упал густой туман: чернота превратилась в тусклую серость — вязкую, физически ощутимую, настолько плотную, что ближайший неоновый фонарь едва различался повислым бледным пятном. К утру со светом плотность ничуть не ослабла, лишь исчезла темная подкладка ночи, а туман превратился в непроницаемую белесую холстину. Ватная серость давила, как давят только стены тюрьмы: ничего не виделось, не желалось, и Джон Дарлингтон с тоской думал, что жизнь, в общем-то, прожита.
Этот мартовский день был последним в его почти девятилетнем руководстве профсоюзом; уже завтра и кабинет, и кресло, и, естественно, власть будут полностью принадлежать Алану Джайлсу. Конечно, думалось ему, преемственность сохранится по существу обстоятельств и дел, но стиль изменится, подходы станут другими, а вскоре и все другим. Что бы там ни говорили, а верховная личность накладывает свой отпечаток — и темпераментом, и взглядами, и, конечно, пристрастиями. История профсоюза, признаем мы или нет, говорил он себе, делится на периоды, обозначаемые верховными личностями. Есть и его период, а может быть, и эпоха, которая сегодня завершится.
«Эпоха Джона Дарлингтона, — сказал себе. И добавил: — Что ж, не самое плохое время…»
Он сидел в кабинете за столом и уныло смотрел на белесую стену тумана, вжавшуюся в окно. Эвелин еще спала, приняв с вечера снотворное, — она неважно себя чувствовала всю последнюю неделю: поднялось давление, разламывало голову. Ее страдания угнетали его, и он старался, чем мог, помочь ей, но безуспешно: разве он в силах повлиять на магнитные бури и погодные колебания?
Он продолжал думать — все о том же, о своем уходе: наверное, именно на нем завершится многоступенчатая эпоха, эпоха, когда руководство профсоюзом возглавляли, ну что ли, трибуны. Да, те, кто умел влиять на людей словом, увлечь и повести, и защищаться… Да, слово, публично произнесенное, предопределяло поступки, а не заранее обмысленные решения. Тактика была важнее стратегии, потому что стратегия в общем понимании оставалась неизменной — отстаивание профсоюзных интересов. Он, правда, стремился к стратегическим целям, и много над этим трудился, но мало в чем преуспел…
Джайлс другой, говорил себе, — технократ. Он может возглавить не то что профсоюз, а крупнейшую фирму, министерство… Другая биография, другой опыт, а кроме того — университетское образование…
«Такой и нужен по новым временам, — убеждал себя. — А я, выходит, последний трибун? Ну что ж, таким и оставайся…»
Джон Дарлингтон стал представлять, чем он займется уже завтра — «на полной свободе». Нет, предстоящая свобода не радовала его. Он понимал, что выбора нет, что переход из одного состояния в другое болезнен и труден, а потому нужно с юмором и оптимизмом воспринимать подступившую неизбежность… «Ах, да сколько не понимай, — сказал себе, — а на душе такая же скучная серость, как вот этот туман…» Странно, удивился, скука, оказывается, серого цвета и к тому же безнадежно непроницаема. Однако жить без надежды нельзя, заметил себе, просто не стоит, потому что бессмысленно.
Впереди у него были серьезные дела, уже завтра, с началом его п о л н о й свободы, надо включаться в подготовку общенационального марша — апрель не за горами, а там и пасхальная неделя. Сегодня на торжественном ритуале передачи власти Джайлс вручит ему чек на десять тысяч фунтов, как благодарность за службу и как подарок рядовых членов профсоюза — собрали по подписке… Но он их всех удивит, произведет, так сказать, очередную сенсацию: этот чек он также торжественно вручит представителю Движения за ядерное разоружение. «Все-таки нравятся тебе эффекты, — усмехнулся. — Привык к паблисити…» Впрочем, не согласился с собой, в этом акте прежде всего призыв к другим — жертвовать, а не болтать: любая борьба нуждается в материальном обеспечении.
«И это будет мой последний поступок во главе профсоюза, — сказал себе, — а уже завтра я стану совсем другим…»
Сколько же раз за свою жизнь человек становится другим? Конечно, не по сути своей. Он лично всегда и неизменно оставался Д ж о н о м Д а р л и н г т о н о м. Но все же в разные периоды, а пожалуй, эпохи, время наполняло жизнь новым содержанием и новым смыслом.
Эпохи!.. В тридцатые годы, в молодости, он отправился в Испанию драться с винтовкой в руках за революцию, за социализм. И — против фашизма, а значит, против войны. Но война разразилась… Фашизм — это война… Он вздохнул. Он всегда тяжко вздыхал, когда думал о фашистской победе над республиканской Испанией…
А после разгрома фашизма, уже в сороковые, его прежде всего влекло честолюбие. Он добивался вершин в профсоюзной иерархии и добился самой высокой, в конце шестидесятых… Шестидесятые, кстати, были самыми благополучными в послевоенной истории — по состоянию умов и души. По крайней мере, ему они так помнятся. Казалось, что все наслаждаются настоящим, не очень заботясь о прошлом, не очень пугаясь будущего. Именно тогда здесь, на Британских островах, зародилось Движение за ядерное разоружение…