— Я,— отозвался хромой, поднимая с пола гитару.
— Пойдемте со мной к комиссару.
— А что я у него не видал?
— Пониже на полтона, товарищ боец!
— Гвардии старший сержант,— поправил ее Шаромов.
Девушка взглянула в листочек бумаги, который держала в руках:
— Извините.
Шаромов посмотрел на меня и что-то хотел сказать. Девушка напомнила:
— Я вас жду.
Шаромов медленно перенес ногу через мои носилки, потом обернулся, запустил руку в карман мехового жилета, достал полную горсть орденов и медалей и положил их мне на одеяло:
— Похрани пока и это.
Девушка смотрела на него бесстрастными, холодными глазами:
— Ну?
Шаромов нащупал в кармане еще одну медаль. Она со звоном упала на те, что лежали на моем одеяле. Шаромов обернулся ко мне:
— Фамилия-то как?
Я назвался.
Он вскинул гитару на плечо, помахал мне рукой и пошел к дверям.
— Не туда,— строго сказала девушка. Она указала на вход и, дождавшись, когда он сделает несколько шагов, направилась следом. Она перешагнула через меня, словно я был мумией, а не мужчиной.
Тяжелая дверь закрылась за ней. Я взглянул на старушку, и мне показалось, что она усмехнулась вслед девушке.
Вскоре рана на ноге снова так заныла, что я уже ни о чем, кроме нее, не мог думать. Я был очень рад, когда меня, наконец, записали и, закутанного с головой новым мягким одеялом, понесли через двор. Холод прохватил мое тело насквозь. Меня снова несли по лестницам.
Когда сняли с моего лица одеяло, мы уже были в длинном коридоре. Молоденькая санитарка поднимала с окон маскировку. На улице начинало светать. По коридору шли двое раненых. Поравнявшись, они наклонились надо мной. Старший спросил:
— Откуда?
Я ответил.
— Земляки,— сказал он.
— Мы все земляки,— отозвался молодой.
Они прошли умываться.
В палате, куда меня принесли, никто уже не спал. Около новичков сидели раненые. Одна койка, слева, у самых дверей, была свободна. Палатная сестра и санитарка подхватили меня и положили в чистую постель. Раненые столпились подле койки. У большинства из них были серые, землистые лица; некоторые, очевидно, давно не брились. Кто-то протянул мне папиросы, но сестра зашумела:
— Опять в палате курить?
Ее стали уговаривать, чтобы для новенького, «тяжелого», она сделала исключение.
Мне протянули спичку к самому лицу. Табак был хороший, и я затянулся и высвободил здоровую руку из-под одеяла. Один из раненых, усатый, скуластый, поинтересовался, откуда я. Я ему ответил, и он спросил, как обстоят дела на «дороге жизни» и вообще. Говорят, что немцы ее здорово бомбят? Говорят, что нет никакой возможности перебросить сюда войска с «большой земли»? Что я слышал об этом? Я возразил, что все это ерунда, и рассказал о том, как по Ладоге переправляют грузы. А они вот здесь слышали совсем другое. Все это ерунда, повторил я, «дорога жизни» действует вовсю. Ну, а как на «большой земле»? На «большой земле» все в порядке, ответил я. Эх, скорее бы его отправили туда, сказал усатый. Что ему делать здесь с одной ногой? А там, все-таки, глядишь, принес бы какую-нибудь пользу; он токарь, в Нижнем Тагиле работал. Я сказал, что он еще попадет на родину и поработает. Да, он тоже так думает, вздохнул он; а то здесь долго ему не протянуть — того и гляди сыграет в ящик, как его сосед по койке вчера сыграл; голод и холод, на фронте все- таки лучше. Ничего, сказал я, только не надо унывать, сейчас по Ладоге день и ночь в Ленинград везут продовольствие. Все на фронт в первую очередь, вздохнул он, а сюда и не перепадает ничего...
— Брось ты ныть,— грубо оборвал его подошедший черноволосый парень.— Не хочешь ли ты, чтобы фронтовиков не кормили, а тебе всякие разносолы подавали?
Усатый сразу сгорбился и молча, придерживаясь за спинки кроватей, маленькими шажками запрыгал на одной ноге к своему месту.
Подошедший по-хозяйски уселся на мою койку и спросил деловито:
— А ты не моряк?
— Нет,— сказал я.— У меня политрук на бронепоезде был бывший моряк.
А в Таллине политрук не воевал, спросил он, не был ли он под Путролово? А под Ям-Ижорой или под Старым Паново? Я сказал, что, очевидно, он воевал на юге. Эх, жалко, сказал моряк. Оказывается, он воевал во всех тех местах, которые сейчас назвал, и все ждал, не появятся ли его однополчане. Славное было время, сказал моряк. Да уж нечего сказать, улыбнулся я, не дай бог, чтоб оно повторилось. А не было ли у меня дружков из подплава имени Кирова, с надеждой спросил он. Но и тут я вынужден был его огорчить.
— Ну, ничего,— сказал он.— Хоть ты и не моряк, а, видать, парень хороший.
— Да пока никто не обижался на меня,— улыбнулся я.
— Хочешь закурить?
— Спасибо. Только что угощали. Да и под подушкой у меня есть табак.
— Давай попробуем,— сказал он.— А я вот был в подплаве имени Кирова. Сейчас 55 армия, 72 дивизия
Он развернул сверток, в котором лежало мое имущество, и, увидев ордена, сделал вид, что ничуть не удивлен. Зато кто-то рядом ахнул.
Я заметил, что ордена не мои; просто мне их отдали на хранение.
В это время появилась сестра и сказала, что начинается обход. Санитарка торопливо прошла между коек, поправляя постели. И тут я вспомнил про пистолет.
Моряк помог мне разбинтовать ногу и сунул пистолет вместе с бинтом себе под халат. Это было сделано в самое время, так как в палату уже входили врачи.
— Кто новенькие?— спросил один из них — пожилой, опуская на глаза очки.
— Профессор, начальник отделения,— шепнула мне сестра.
Профессор наклонился надо мной и взял меня за подбородок:
— О, какой герой! Здоровяк. Видно, что не наш. Откуда?
Я ответил.
— Не люблю обманщиков,— сказал он.
— Я под Ленинградом недавно.
— Ну, это другой разговор. Носа не вешаешь?
— Не вешает,— ответил за меня моряк.
Профессор улыбнулся:
— Дружка нашел?
— Наш парень.
— Как фамилия? Снежков? Вот что, Снежков. Берите пример с нашего матроса — не унывайте. Помните: выздоровление в ваших руках. А то у нас есть тут такие, что из-под одеяла нос боятся высунуть. Правильно я говорю, Цыганков?— не оборачиваясь, спросил он моряка.
Потом он откинул мое одеяло, посмотрел повязки, велел сестре что-то записать и повернулся к соседней койке.
Вскоре все ушли в другую палату, и больше меня весь день не тревожили, только несколько раз подходила сестра и спрашивала о самочувствии.
Обстановка в палате нагоняла тоску. И даже бодрый тон Цыганкова, рассказывающего о жизни в госпитале, не в силах был ее заглушить. Да, жизнь здесь была незавидной. Я слушал его и смотрел на обшарпанные стены, под слоем копоти на которых с трудом угадывались зеленые лилии, на окна, наполовину забранные вместо стекол фанерой, на ржавую железную печку-буржуйку, стоящую посреди палаты. Но страшнее были голод и холод. И еще страшнее — апатия, которая охватывала некоторых больных.
— Обратил внимание,— сказал Цыганков, —с чего начал знакомство профессор?
Я кивнул головой.
— Вот это, по его мнению, лучшее лечение. Никакое, говорит, лекарство не способно поставить человека на ноги, если он сам этого не захочет. У него есть такие любимые слова: «Неунывающие всегда выздоравливают».
Я очень хотел не унывать, очень хотел выздороветь, но разговор с Цыганковым так утомил меня и так разболелась раненая нога, что я не вытерпел и закрыл глаза. Я слышал, как Цыганков осторожно поднялся, и обрадовался этому, но потом вспомнил о пистолете, который он после обхода положил мне под подушку, и попросил разыскать Шаромова. Цыганков обошел все отделение, но безрезультатно.
Сквозь сон я слышал, как он уговаривал кого-то пойти на поиски дров, но так и не уговорил и пошел один. Позже я проснулся от тепла, разлившегося по телу, и увидел почти докрасна раскалившуюся печку и почувствовал, что поверх одеяла прикрыт тюфяком. Оказывается, это меня накрыл Цыганков. Согревшись, я снова незаметно задремал.