Изменить стиль страницы

Очередной укол пантопона притупил мою боль, и я опять погрузился в мир розовых сновидений. Проснув­шись в середине ночи, я решил, что баста, хватит трево­жить санитарку, все равно рано или поздно я должен научиться вставать. Все эти дни мне было стыдно перед друзьями, ведь я был таким же, как и они, и ненавидел тех нытиков, которые боялись ледяной воды, отказыва­лись умываться и по каждому пустяку звали няню. Я уже днем не раз пытался сесть и опустить ноги на пол, но в моей голове начинал раскачиваться маятник, и я падал обратно на подушку. Сейчас я решил, что в тем­ноте мне это будет сделать лучше, так как я не вижу окружающей обстановки, и начал медленно подниматься.

Я уселся на постели. Маятник в моей голове осто­рожно качнулся. Я стиснул зубы и опустил ноги на пол. Маятник качнулся сильнее — раз, раз, раз!— вот он уже стучится в стенки черепной коробки. Боль хлынула к но­гам, даже к здоровой. Я посидел так, не разжимая зубов. Маятник качался все быстрее и быстрее, он гудел уже, как колокол. Я оперся на здоровую ногу, потом на­чал вставать. Боль была адской, но я верил, что пере­борю ее. Держась здоровой рукой за спинку кровати, я прыгнул два раза и потянулся к костылям соседа. И вдруг маятник закружился в моем черепе, раскручи­ваясь все сильнее и сильнее, стараясь пробиться нару­жу, и я почувствовал, что падаю, с грохотом увлекая за собой и костыли, и тумбочку, и табурет.

Когда я пришел в себя, то увидел над собой дежур­ного врача, с упреком рассматривающего при свете коптилки измятый гипс на моей руке.

А утром Шаромов, как ни в чем не бывало, привет­ствовал меня:

— Привет, ночной путешественник! Чего это ты не даешь нам спать?

Я ему ответил в том же духе:

— Здорово, морская свинка, воображающая себя морским волком. Просто у тебя бессонница, потому что мечты о Ладе не дают тебе уснуть.

Он схватил подушку и запустил в меня со словами:

— Будешь достоин, и тебя полюбит такая красавица, бессонный ты кролик.

Я видел, что он из всех сил старается показать мне, что ночью со мной ничего не случилось.

Стараясь скрыть выступившие на глазах слезы, я швырнул подушку в ее хозяина:

— Лови обратно, ты, образец находчивости. Конечно, после морской свинки — бессонный кролик звучит бле­стяще!

Цыганков не любил наши шутливые стычки. Оче­видно, он воспринимал их очень всерьез. Вот и сегодня, примеряя обмундирование, готовясь к отправке в часть, он старался урезонить нас:

— Да хватит вам ссориться! Можно сказать, послед­ние часы вместе, а вы опять бузу затеяли... Хватит тебе, Сашка. Ты не обижай Володьку...

— Слышишь, Сашок?— подмигнул мне Шаромов.— Я заступника нашел. Только жаль, что уходит сегодня.— И вдруг посерьезнел, вздохнул:— Эх, а скоро ли нас-то выпустят?

— Выпустят,— деловито успокоил его Цыганков.— Может, еще в мою часть попадете.

Я горько усмехнулся, взглянув на свою ногу, и тоже вздохнул...

После того, как мы распрощались с Цыганковым, меня вновь отвезли в операционную, и профессор, рав­нодушно взглянув на измятый гипс, занялся моей ногой.

Он раздраженно сопел, безжалостно тыча в глянце­вую набухшую синеву над коленом. Потом, подняв на лоб очки, сказал:

— Боюсь, что дела у тебя неважны, молодой че­ловек.

Я ждал.

— Ясно?.. Придется оттяпать твою ногу по щико­лотку.

Мое сердце взлетело вверх, потом опустилось, и я произнес, не узнавая своего голоса:

— Неужели ничего нельзя сделать?

— Что вам дороже? Жизнь или нога?— спросил он сердито.

Я молчал.

А он, сердясь еще больше, сказал:

— Гангрена — штука серьезная. Лучше лишиться ступни и ходить в ботинке, чем ждать, когда вот эти пятна поднимутся еще выше...— и, не закончив своих слов, крикнул на сестру:— Чего вы ждете? Снимайте гипс!

Я сказал:

— Я ни за что не дам ампутировать.

Профессор ничего не ответил. Он долго рассматри­вал мою ногу, иногда делал мне больно, сопел, склонив­шись надо мной, и, в конце концов, заявил:

— Подождем. Может, ты и выдюжишь. Пока у тебя организм не подорван. Постарайся компенсировать от­сутствие необходимого питания за счет бодрости,— и произнес, как заклинание, фразу, о которой мне говорил Цыганков:— Неунывающие всегда выздоравливают.

Я сказал:

— Обещаю вам не унывать, но вы сделайте все, что можно... Ведь я не только солдат, но и спортсмен. Мне без ноги никак нельзя.

Он грустно усмехнулся и бросил, направляясь к умы­вальнику:

— Не до жиру — быть бы живу... Какой уж тут спорт!

Намыливая руки, спросил через плечо:

— Чем ты занимался до войны?

— Я по профессии инженер... железнодорожник.

— Ну-у,— протянул он,— это тебе не помешает,- и, держа в одной руке полотенце, ткнул меня мокрым пальцем в нос и сказал:— Ты настоящий русский па­рень (вон у тебя какой нос) и все выдюжишь.

Возвратившись в палату, я спросил у Шаромова:

— Слушай, Володя, как ты расцениваешь мой нос?

— Самый римский. Устраивает тебя?

Я отрицательно покачал головой.

— Ну, греческий,— сказал Володя,— только так его можно назвать с большой натяжкой.

— А без натяжки?

— А без натяжки — нос хвастуна. Слишком уж час­то ты его задираешь.

— А ну-ка, достань зеркало, грубиян.

Рассматривая нос в зеркало, я пожал плечами. «Врет профессор. Никакого намека на то, чтобы он был кур­носым».

Днем все было прекрасно, потому что Володя не отходил от меня ни на шаг и отвлекал от черных мыслей, зато по ночам я не мог уснуть. Особенно тяжело было слушать стоны пожилого солдата, который лежал в про­тивоположном углу. Не знаю, в бреду или нет, но он все время просил отрезать ему руку, говоря, что он не в си­лах больше терпеть. За эти ночи я возненавидел его. Мне казалось, что я согласен вытерпеть любую боль, лишь бы мне пообещали сохранить ногу. Я доставал табак и скручивал себе папироску. Когда приходила де­журная сестра, прятал папироску под одеяло и делал вид, что сплю. Она подозрительно склонялась над ране­ными, но никак не могла подумать на меня, потому что я считался тяжело больным, и она была уверена, что после укола я всю ночь витаю в раю. Дождавшись, когда она уйдет, я садился на постели и вступал в единобор­ство с маятником, который сразу же начинал меня бить по стенкам черепа. Мое бессилие выжимало из глаз слезы. Неужели я слабее Цыганкова? Какой я к черту спортсмен, если не могу перебороть боль! Все возвра­щаются на фронт, а я валяюсь в госпитале, как самый никчемный человек.

Мысль о том, что я не вернусь на фронт, приводила меня в отчаяние. Хотя бы туда — на строительство до­роги! Майора нет, Гольдмана нет,— как я там нужен! Ясно, что и под Ленинградом скоро начнется наступле­ние; может быть, его и откладывают как раз потому, что не готовы дороги. Но тут я вспоминал о словах профес­сора, и отчаяние снова наваливалось на меня.

А днем в палате появлялся замполит, которого весь госпиталь звал комиссаром, и подливал масла в огонь: под Сталинградом — успехи, на Центральном — успехи, не за горами прорыв нашей блокады...

Однажды он пришел поздно, когда все, кроме меня, уже спали, и срывающимся от волнения голосом крик­нул:

— Подъем!

И когда перепуганные со сна раненые начали вска­кивать, комиссар, перекрывая металлический звон кро­ватных матрацев, сообщил торжественно:

— Только что передали по радио «В последний час»! Замкнуто кольцо северо-западнее Сталинграда, на участке Калач—Абганерово. Четверть миллиона немцев в кольце! Их пытаются снабжать продовольствием и боеприпасами с «юнкерсов», что при активности нашей авиации совершенно невозможно... Ожидайте, товарищи, прорыв блокады!

Лихорадочно заметались в моей голове мысли: се­годня второе декабря, я давал слово профессору... Бло­каду будут прорывать без меня... Неужели у меня не хватит сил, чтобы сохранить ногу?.. Хотя бы сохранить ногу... Сейчас уйдет комиссар, и я встану... Скорее бы он ушел...

Я чувствовал, как меня бьет дрожь.

Палата долго не могла утихнуть.