Изменить стиль страницы

Из чемодана выпирали пачки денег. Меньшей купю­рой были красные тридцатки.

— Так, так... Значит, белье, книжки? А теперь что скажете?

Человек в пиджачке бросился на пол, стараясь об­хватить ноги Войткевича.

— Пожалейте! Не губите! Жить хотелось!

Чувствуя, что теряю самообладание, я шагнул к не­му и закричал, указывая за окно, где на плащ-палатке лежало тело Славика Горицветова:

— А ему жить не хотелось, сволочь? Не хотелось?!

Спандарян оборвал меня:

— Воентехник второго ранга! Прекратить истерику!

И вдруг Войткевич вскочил и тоже закричал:

- Этому мальчику жить не хотелось?! А всем тем, кого убили за эту неделю в Минводах, жить не хоте­лось?! Тебе своя шкура дороже Родины?! Взять!

Я вышел из вагона, шатаясь. В моей голове не укла­дывалось, что первым врагом, с которым я столкнулся на фронте, оказался русский. Я вспомнил уголовника, которого мы задержали в Алма-Ате. Эти люди всажи­вали нож в спину Родине; один шаг их отделял от фашистов.

Я взял лопату, отстранил бойца и стал копать мо­гилу для Славика Горицветова.

Когда его тело, завернутое в плащ-палатку, было засыпано землей, я достал пистолет и выпустил всю обойму в небо.

Потом я ушел в вагон и развязал вещевой мешок Славика. Среди нехитрых пожитков отыскал пачку пи­сем. Все они были от матери и от девушки. Письма ма­тери я передал Спандаряну. Любимую Славик называл Людмилкой. Она писала аккуратно два раза в неделю на протяжении трех месяцев, пока Славик обучался в лагерях. В бронепоезде он, конечно, не успел получить ни одного письма. Мне подумалось, что если бы все ее письма издать книжкой, это была бы настоящая повесть о любви. Повесть о моих сверстниках, так как разница в нашем возрасте не шла в счет. В предпоследнем пись­ме Людмилка писала, что не может простить себе по­следний вечер; сейчас она не только бы разрешила по­целовать себя,— она сама бы исцеловала его глаза, волосы, щеки... Я положил письма в бумажник рядом с неотосланным треугольничком Славика и его комсомоль­ским значком.

Ночью, как обычно, наш поезд покинул город и оста­новился в ущелье. Под утро нас разбудил грохот разор­вавшегося снаряда. Когда мы уходили под парами, сна­ряд разбил последнюю платформу. Осколком убило двух красноармейцев и старшину. Взрывная волна вышибла стекла пульмана. Мы ожидали, что теплушка с толом поднимет нас на воздух. Однако мы ушли и на этот раз. Снаряды точно ложились в лощину. Они перепахали ее вдоль и поперек. Когда рассвело, мы увидели искоре­женные рельсы. Извиваясь, они торчали из земли, слов­но земля простирала свои руки к небу.

А через день, двенадцатого августа, Спандарян полу­чил телеграмму, которая предписывала возвратить всех студентов военно-транспортного института для получе­ния диплома; таково было распоряжение Генштаба.

На первой же станции я запаковал письма и значок Славика в толстую оберточную бумагу и надписал адрес Людмилки. Несколько строк к ней дались труднее, чем через некоторое время дался мне диплом.

Глава третья

Мне кажется, что я магнит,
Что я притягиваю мины.
Разрыв — и лейтенант храпит.
И смерть опять проходит мимо.
(Семен Гудзенко).

Странно было чувствовать себя студентом после все­го, что я только что пережил. Мне не перед кем было облегчить свою душу — Костя еще строил дорогу где-то на севере, не то в Коми АССР, не то в Кировской об­ласти. Я просиживал над проектом ночи напролет и, в конце концов, так утомился, что засыпал за столом. Мама сама стала, как тень. Чтобы она не тратила на меня свой паек, я редко заходил к ней. Как я потом жалел об этом! Но так уж вышло, что в эти месяцы мы с ней почти не поговорили. Я откладывал наш разговор на последние дни, но перед моим отъездом в Москву, куда я должен был ехать за направлением, она просту­дилась и слегла в постель. Случись это в другое время, я бы остался подле нее всеми правдами и неправдами, но за месяц перед этим в институт вернулся Коська и уговорил меня ехать за направлением — были слухи, что нас отправят на фронт.

Коська приехал возмужавший и, я бы сказал, потол­стевший, и завел себе густые пшеничные усы, которые вместе с прической под бобрик делали его, по словам полковника, похожим на дореволюционного циркового борца. Многих удивило, как он за месяц справился с дипломным проектом, но он был у нас самым способ­ным, мой Коська, да и, как оказалось, он готовил свой проект во время практики, воспользовавшись помощью крупного специалиста, начальника строительства дороги, по чьему учебнику мы учились в свое время. Во время защиты, когда Коська впервые попал на глаза полков­нику, тот заявил, что, знай он раньше о Коськиных усах, он бы велел их сбрить, но сейчас Константин Сумерин, защитивший проект на отлично, стал самостоятельным человеком и, очевидно, звание инженер-капитана дает ему право носить не только усы, но и бороду. Коська сказал, что от бороды он отказывается. Вот тогда-то пол­ковник, пожимая ему руку, и заметил, что, конечно, чем­пиону института по классической борьбе лучше остаться похожим на борца-профессионала.

Итак, мы с Коськой решили ехать; он отдал мне сухой паек и деньги, и я все это оставил заболевшей маме.

В Москве наши надежды — попасть на фронт вме­сте — разлетелись вдребезги: Костю направили началь­ником строительства какой-то ветки, а я очутился под Ленинградом, где и получил письмо от соседки, в кото­ром она сообщила, что мама умерла в больнице от вос­паления легких.

Сейчас я с удивлением думаю, как я нашел в себе тогда силы работать — ведь мама была для меня самым близким человеком. Это произошло, очевидно, потому, что у меня не было времени для размышлений. Мы рабо­тали под ежедневным обстрелом. Немцы находились почти рядом, и хотя автомобильное шоссе, которое мы строили, не было открыто для прямой наводки, иногда плоды нашего труда уничтожал шквальный огонь. Мы ненавидели лютой ненавистью немецкий корректировщик, появлявшийся в ясном декабрьском небе. Мы стре­ляли по нему из всего, что могло стрелять. Даже из сво­его полуигрушечного пистолета я выпускал в него обой­му за обоймой. А самолет, как ни в чем не бывало, про­летал над нами и скрывался за обугленным лесом. Мы сулили зенитчикам, прибывшим к нам, всю водку и весь табак, которые получали. Однажды зенитчики подбили его, и мы на радостях дали салют, но обстрел на сле­дующий день повторился. Тогда к нам под вечер пришли прославленные «катюши», которых я до сих пор не ви­дал, и, развернувшись на подготовленном нами участке шоссе, послали свои снаряды за обугленный лес.

В ночном небе снаряды казались громадными расплав­ленными болванками. За лесом взметнулись взрыв за взрывом и заполыхало пламя. «Катюши» ушли так же быстро, как появились. Вскоре погасло зарево, и только мелкие холодные звезды сверкали над нами. Инженер-капитан Гольдман, который был старше меня на три года и поэтому сейчас замещал заболевшего майора, обрывая с черных усиков сосульки, посмотрел на ковшик Большой Медведицы и сказал:

— Ну, все в порядке. Теперь можно работать спо­койно.

Но через день нас снова обстреляли, и, неся вместе со мной на шинели раненого солдата, он говорил сквозь зубы:

— Догадываются, что важную дорогу строим. Хотят сорвать наше наступление... Ну, ничего, мы — упрямее. Скоро такие дела здесь развернутся — только держись!

Раздался пронзительный визг снаряда. Все вспых­нуло за нашей землянкой. Посыпалась наледь с обуглен­ных деревьев. Стараясь попасть в такт с шагами Гольдмана, я сказал удовлетворенно:

— Перелет.

Он ничего не ответил и, только когда, согнувшись, протискивался широкой спиной в дверь, поддержал меня:

— Да, брат, теперь будет легче. Согнали мы их с ог­невой позиции, как говорится... Без корректировщика они с нами ничего не сделают.