Расстегивая грязный полушубок, он прошел к деревянным нарам, где лежал больной майор, и сообщил ему, что из двенадцати снарядов лишь один разорвался близ шоссе.
Под утро к нам пришла санитарная «летучка». Притормаживая, открыв дверцу, шофер оглушительно кричал:
— Не слышали? Вчера вечером передавали «В последний час»! Под Сталинградом наши армии перешли в наступление! Шесть пехотных дивизий разгромили и одну танковую! Тринадцать тысяч пленных! Четырнадцать тысяч убитых! Триста шестьдесят девять орудий!..
Мы столпились вокруг него; перебивая друг друга, расспрашивали о подробностях.
Несколькими минутами позже, в землянке, когда шофер, обжигаясь, отхлебывая из алюминиевого котелка чай, в третий раз пересказал нам сводку, Гольдман заговорил возбужденно:
— Что, господа союзники? Опередили мы вас с открытием второго фронта? Сами его открыли под Сталинградом!— Взяв с нар мятую газету, тыча в нее пальцем, продолжал:— Вот Эттли заявляет, что — в связи с успехами в Африке — они скоро превратят Средиземное море в трамплин для большого прыжка... Запоздали, господа!
Он обнял меня, потом подскочил к майору:
— Счастливый вы, попадете в Ленинград — радио будете слушать. А мы здесь отрезаны от всего мира.
Майор, поддерживаемый санитарами, виновато улыбнулся.
На улице, скручивая цигарку, шофер сказал восторженно:
— Ну и дорожку вы отгрохали! Видать, специалисты своего дела. А она — надо думать — пригодится скоро.
— Пригодится, пригодится!— воскликнул Гольдман, поднося ему зажигалку.
Простившись с майором, проводив глазами раненых, поднял на меня взгляд, сказал задумчиво:
— А ведь шофер прав: пригодится скоро наша дорога. Дойдет очередь и до нас. Будем рвать блокаду. Как, Снежков?
— Ударный кулак не зря под Ленинградом готовят. Говорят, на базе бывшей Невской оперативной группы новая армия создана.
— Стратег!— рассмеялся Гольдман,— Ну, за работу!
Работалось в этот день здорово.
А вечером, лежа на нарах, он говорил мне:
— Это начало больших дел. Разве сравнишь с тем, что союзники заняли Касабланку... Подумаешь, сдались несколько дивизий Роммеля. Наш размах похлеще. Слышал: тринадцать тысяч пленных и столько же убитых?.. Подумаешь, Касабланка, когда они в самые критические минуты для земного шара — выжидали.
А через два дня, когда — вопреки всем срокам — неожиданно приехал почтальон и привез газеты, радости нашей не было предела. Новости были ошеломляющими.
Число трофеев под Сталинградом невероятно возросло. Наши войска брали немецкую группировку в клещи... За несколько дней до этого освободили Орджоникидзе. Значит, будут перемены и на Северном Кавказе... Передовая «Правды» сообщала, что иностранные газеты выходят с заголовками: «Такие сражения определяют конец войн», «Триумф русских войск», «Подвиг России — выше подвига Эллады, остановившей варваров».
Почтальон теперь приезжал каждый день. Мы уже привыкли к заголовку «В последний час», и когда его не было,— это казалось удивительным. Мы с огорчением говорили:
— А сегодня не было «В последний час»...
Трофеи под Сталинградом исчислялись астрономическими числами, и они так часто менялись, что не было никакой возможности их запомнить.
Вечером, при свете коптилки, мы перечитывали газеты.
— Ты только подумай,— говорил я, захлебываясь:—• На Центральном фронте прорыв! Освобождены Ржев и Великие Луки.
— Да, потрясающе. А союзнички-то провыжидали... Слышал анекдот?.. Для войны нужны люди, вооружение и выдержка; англичане говорят: «Советский Союз дает людей, Америка — вооружение, а выдержки хватит у нас»... Вот и вся их помощь...
Затягиваясь едким дымом толстой самокрутки так, что затрещала и вспыхнула газета, сказал тихо, не поворачиваясь ко мне:
— Эх, Снежков, скорее бы все кончить, и — за работу. Чтоб не это временное шоссе строить, а настоящую железную дорогу...
— Да ты-то хоть успел построить,— сказал я ему, приподнимаясь,— а я пока только разрушал... Страшное это дело — разрушать... вместо того, чтобы строить. Был у нас на бронепоезде один пожилой солдат, Королев, каменщик-строитель, так он просто плакал, когда приходилось взрывать вокзал или водонапорную башню.
Гольдман загасил желтыми от табака пальцами самокрутку, повернулся ко мне:
— Вот разобьем фашистов и начнем строить... Эх, сколько будет работы!.. Знаешь, как эти руки после войны будут нужны? Нарасхват! — Он раскрыл ладони — большущие, в ссадинах и коростах.
Потрескивали дрова в железной печурке, гудела ее раскалившаяся труба, завывала за дверью метель, пахло развешанными около печки портянками. Мы много курили, стараясь перебить тяжелый запах. Встал солдат, посмотрел вокруг невидящими глазами и, подтягивая зеленые штаны, подошел к кадке с водой; было слышно, как он пьет большими глотками.
Сдувая пепел с цигарки, Гольдман задумчиво рассказывал мне о своей годовалой дочке.
— Никого так не хочу видеть, как ее. Ни жену, ни мать, ни брата.— говорил он, затягиваясь дымом.— Эх, скорее бы кончилась война...
Но Гольдману так и не суждено было увидеть свою дочь. Ему ничего не суждено было больше увидеть. Через несколько дней снаряд разорвался в кювете, и осколок ударил его в затылок. Когда я подбежал к нему, он был мертв. Он лежал, уткнувшись лицом в песок, перемешанный со снегом, намертво вцепившись пальцами в раскрытый планшет. Пока мы тащили его тело к землянке, снаряды разрывались один за другим. Они летели с воем, и мне казалось, что каждый из них направлен в меня.
Но обстрел неожиданно кончился, все облегченно вздохнули.
А утром снаряд рванул недалеко от меня, и я потерял сознание.
Очнулся я в землянке. Голова гудела, я не слышал, что мне говорила медсестра. Взгляд мой упал на правую руку. Она была забинтована. Потом я увидел, что на моей правой ноге разорвана штанина, а сквозь вату и бинт просачивается кровь. Алое пятно расплывалось у меня на глазах. А девушка, стараясь скрыть его, все бинтовала и бинтовала ногу.
Я закрыл глаза и сжал зубы.
Позже мне стало совсем плохо. Я несколько раз терял сознание. Когда я приходил в себя, сестра поила меня из чайника. Так прошла ночь. Утром мне предложили поесть, но меня мутило при одном виде пищи. Тогда девушка стала меня кормить маленькими дольками шоколада. Съев несколько штук, я отказался от остальных и велел их дать раненым. Кроме меня, было ранено четыре человека. Особенно плохо себя чувствовал один немолодой солдат. Он все время стонал и не отпускал от себя сестру.
— Потерпи,— говорила она ему.— Скоро придет за вами «летучка». Тебя отвезут к врачу. Он сразу сделает так, что тебе будет легче.
Однако «летучка» пришла лишь на третий день. Шофер был знакомый. Он со страхом глядел на меня. Я вяло улыбнулся в ответ. Наконец, нас погрузили в машину. Помню, что была ночь, и я не мог увидеть могилу Гольдмана. Шофер захлопнул дверцу, и мы помчались. Я усмехнулся, подумав, что неплохое шоссе я подготовил для своей эвакуации...
Мы ехали невероятно долго. Я не заметил, когда мы остановились, и вздрогнул, увидев над собой силуэт шофера.
— Жив ли, товарищ командир?— спросил он участливо.
— Не задерживайся. Давай жми,— сказал я, и голос мне показался чужим.
— Сейчас приедем. Недалеко уж осталось,— произнес он извиняющимся тоном.
В полузабытьи я чувствовал, как машину бросает на ухабах, и подумал, что это уже не наша дорога. Потом машина снова остановилась, но нас почему-то долго не выносили. Я попытался повернуть голову к стеклу, чтобы увидеть, где мы остановились. Раздались мужские голоса, открылась дверца и кто-то забрался в машину. Их, видимо, было двое. Переговариваясь с теми, кто остался на улице, они начали снимать носилки. Когда они подходили ко мне, я различил в темноте их белые халаты. Я подумал, что это санитары. Они неловко нащупали ручки моих носилок, а на самом выходе чуть не опрокинули их, и я выругался и закусил губу.