Все послушницы выстроились вдоль дорожки с зажженными свечами, а матушка игуменья Серафима, монахини Елена и Анастасия прикрывали Любу мантиями, пока та ползла к амвону.

          - Что пришла еси, сестра, припадая ко святому жертвеннику и ко святей дружине сей? - торжественно спросил отец Арсений.

          - Желая жития постнического, Владыка святый, - читая по бумажке, но повторяя сердцем, ответила Люба.

          - Желаеши ли сподобитися ангельскому образу, и вчинену быти лику инокующих?

          - Ей, Богу содействующу, Владыка святый.

          - Отрицаеши ли ся мира и сущих в мире по заповеди Господней?

          - Ей, Владыка святый.

          - Сохраниши ли ся в девстве и целомудрии и благоговении даже до смерти?

          - Ей, Богу содействующу, Владыка святый.

          - Сохраниши ли даже до смерти послушание ко игумении и ко всем о Христе сестрам?

          - Ей, Богу содействующу, Владыка святый.

          - Пребудеши ли до смерти в нестяжаниии и вольней Христа ради во общем житии сущей нищете, ничтоже себе самому стяжавая, или храня, разве яже на общую потребу, и се от послушания, а не от своего произволения?

          - Ей, Владыка святый, пребуду Богу споспешествующу.

          -Претерпиши ли всякую тесноту и скорбь иноческаго жития Царствия ради Небеснаго? - задал последний вопрос Владыка.

          - Ей, Богу споспешествующу, Владыка святый.

          Теперь пришло время самого волнительного и торжественного момента.

          - Се, Христос невидимо здесь предстоит; виждь, яко никтоже ти принуждает прийти к сему образу; виждь, яко ты от своего произволения хощении обручения великаго ангельскаго образа, - указал отец Арсений на Евангелие.

          Затем Епископ взял ножницы, лежавшие на аналое рядом с Евангелием, и бросил их на пол со словами: "Возьми ножницы и подаждь ми я". Люба подала их Владыке и поцеловала его руку. Вновь владыка бросил ножницы: "Возьми ножницы и подаждь ми я". И вновь Люба смиренно подняла их. И в третий раз упали ножницы на пол.

          - Се, от руки Христовы приемлеши я; виждь, кому сочетаваешися, к кому приступаеши и кого отрицаешися. - приняв ножницы в третий раз, проговорил отец Арсений, и, крестообразно постригая волосы Любы, провозгласил - Сестра наша Нина постригает власы главы своея во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа.

          - Нина! - шепнула Юля Ане, - теперь - Нина!

          Сестры тихо запели "Господи, помилуй". Началось облачение. Сначала Владыка надел на Любу, ставшую теперь Ниной, длинную рубашку - хитон, поверх рубашки - четырехугольный плат - параман, деревянный крест, после - черный подрясник и пояс. Когда Владыка надевал мантию, Люба, не чувствующая еще себя Ниной, думала о том, что в это самый миг ей даются ангельские крылья. А отец Арсений уже надевал клобук - головной убор, состоящий из цилиндрической формы камилавки и «намётки» — чёрного покрывала из шёлка, прикреплённого к камилавке, спускающегося по плечам и спине до пояса. И вот уже на Любе-Нине монашеские сандалии, в руке - вязаные четки.

          Епископ Арсений обратился к новопостриженной монахине со словом: «Сестра, сегодня Господь уготовал тебя принять ангельский образ. Сегодня впервые Господь испытал твою крепость, смирение, преданность воле Божией. Когда ты жила в миру, то несла крест житейский. Сегодня ты умерла для жизни светской, для жизни мирской и предала свою волю в руки Божии, отрешившись от своей воли полностью. Господь сказал: «Кто хочет по мне идти, да отвержется себе и возьмет крест свой, и по Мне грядет».

          После окончания чина пострига все сестры и прихожане, бывшие в храме, подходили поздравить постриженную с принятием ангельского чина. По традиции спрашивали: «Что ти есть имя, сестра?» Монахиня отвечала: «Недостойная монахиня Нина».

          Все разошлись, лишь монахиня Нина осталась в храме, чтобы молиться, читая Псалтирь и монашеское правило. Ей предстояло пробыть в храме три дня, покидая его только на время трапезы.

          ***

          Вернувшись из монастыря, Аня долго не шла домой. Сначала обедала у Паши с Юлей, потом просто гуляла по Прямухино. Ей не верилось, что ее сестра Любка перестала существовать сегодня совсем. Как брат Андрей. Только он остался Андреем, есть его могилка, а от Любки, первой любви ее мужа, ее старшей сестры сегодня ничего не осталось. Как будто и не было ее вовсе.

          Домой Аня пришла уже к вечеру, когда на улице темнело и мороз крепчал. Она тихо прошла в их с Ромкой половину, сняла сапоги и пуховик у порога, и остановилась посреди кухни.

          - Ань, ты? - подал голос из комнаты муж.

          - А кто еще может быть? - спросила она тихо.

          Ромка вышел из комнаты и остановился в дверном поеме, облокотившись на косяк.

          - Ну и как? Постригли Любку? - спросил он.

          - Ты так спрашиваешь, как будто ее в парикмахерской стригли, - проворчала Аня. - А она теперь и не Любка вовсе.

          - И кто же?

          - Инокиня Нина.

          - Тьфу ты, бред какой! - покачал головой Роська.

          - Почему бред? - Аня подошла к нему почти вплотную и заглянула в глаза.

          - Потому что, как в кино, никогда бы не подумал, что Любку так торкнет, что она в монастырь уйдет.

          - Лучше бы меня так торкнуло, - вздохнула Аня и отвернулась от Ромки.

          - Ты так не шути, - усмехнулся Роська, - хватит одной монашки уже.

          Аня молча прошла к умывальнику, хотела помыть руки, но он оказался пустой.

          - Иногда лучше не быть, чем быть, - глядя в пустой умывальник, почему-то сказала она.

          Роська махнул на нее рукой и снова скрылся  комнате. Аня закусила нижнюю губу и зажмурилась. Ей хотелось плакать, кричать, жаловаться, но это никогда у нее не получалось. За все пять лет ей не плакалось, не скандалилось. Сначала от счастья. Потом, когда причины для плача появились, оказалось, что слез нет. Есть тяжелая, сдавливающая душу боль, внутренний, раздирающий грудь крик, а слез нет.

          На следующий день Аня снова была у Юли. Паша с детьми строил горку на улице, поэтому Аня с Юлей сидели в тишине на кухне, на которой ничего, никогда не менялось, пили чай с пирожками, и Аня отчаянно завидовала хозяйке дома, ее счастью, покою, радости.

          - Юлька, а знаешь, я тебе завидую, - неожиданно для самой себя призналась она.

          - Да ты что? Чему? - удивилась Юля.

          - Семье твоей, любви вашей с Пашкой, время вас не берет, не меняет...

          - Что-то я не пойму, к чему это ты?

          - Эх, Юля. Нет у нас с Роськой этого ничего. Ни семьи, ни детей, ни радости, ничего нет. - Аня тяжело вздохнула, - Любви нет у нас. Понимаешь?

          - Ты не накручивай себя, Анют.

          - Я не накручиваю. Когда мы поженились, я, знаешь, как летала? Я счастливая такая была. А потом поняла - летаю я давно одна, Роське больше не латается что-то. Ну и я рухнула на землю с высоты своего тогдашнего полета. И все-все себе отбила - и радость, и крылья, и, кажется, любовь тоже. Недаром детей Бог не дает нам. Нет у нас ничего уже больше.

          - Аня, да что ты? - Юля тревожно смотрела на нее, - Откуда у тебя мысли такие?

          - А оттуда, Юля. Когда тебя не любят больше, это чувствуется. - Аня закрыла глаза и вдохнула, потом, снова посмотрев на Юлю, добавила, - А зачем тогда вообще вместе жить, если нет любви? Если и домой-то идти не хочется? Да и дома-то нет?

          - Это пройдет, - Юля погладила Аню по руке, - такое, наверное, у всех бывает, потом проходит. Кажется, что все напрасно, что живешь не с тем, не так, а потом оказывается, что лучше и роднее никого нет...

          Аня откинулась на выгнутую спинку старинного стула и скрестила руки на груди. Она долго рассматривала виденную тысячи раз кухню - белоснежную русскую печку, ажурные тоненькие салфеточки, разложенные в старом огромном буфете, гору детской обуви у порога, ворох уличной одежды, едва помещающийся на вешалке, веселенький узорчик на светлых обоях, раскрашенный кое-где кем-то из детей, и, наконец, перевела взгляд на Юлю, задумчиво смотревшую в свою уже пустую чайную чашку.