Но я не читал стихи. Я произнес короткую и отнюдь не искусно построенную речь, протестуя против вечера «чистки» поэтов. Я говорил, что «чистка» эта — издевательство и над поэзией и над публикой. Я закончил восклицанием, что Маяковский «чистит» здесь не поэтов, а публику. Выступление безвестного юноши против знаменитого Владимира Маяковского уже само по себе — факт скандальный, а любителей скандалов в публике было едва ли не большинство. Меня наградили аплодисментами. Но торжество мое было очень недолгим. Маяковский, даже не поглядев на меня, шагнул к краю эстрады и, как потом говорили, «принялся делать из меня отбивную». Самым обидным оказалось, что, уже давно заприметив меня в кафе «Домино», Маяковский сегодня принял меня за одного из поэтов, добровольно пришедших «чиститься», а потом будто бы со страху отказавшегося от «чистки». Тем более мне было обидно, что в тому времени я стихи уже не писал, и все, что Маяковский зло, остроумно и уничтожающе говорил о табунках юных сти-хачей из кафе «Домино», я сам считал полностью справедливым. Тщетно я пытался перебить Маяковского и дать понять залу, что я вовсе не стихописатель. Перебить Маяковского, перекричать Маяковского?! Шутка сказать, кому бы это было под силу! Увы, на каждую мою попытку подать реплику Маяковский отвечал так, что зал покатывался со смеху и по рядам проносились шквалы аплодисментов. Я попал под жернова беспощадного остроумия Маяковского, и, вероятно, только то, что я еще был полон юношески уязвимого самолюбия, мешало мне самому аплодировать Маяковскому.

В несколько минут покончив со мной, Маяковский триумфатором перешел к следующим своим жертвам. Обо мне, разумеется, тотчас забыли. Продолжалась «чистка» поэтов, поэтесс и поэтессенок с фамилиями, начинающимися с буквы А до буквы К. С вечера «чистки» я ушел в полном убеждении, что теперь Маяковский — мой враг. И надо же так было случиться, что на следующий день я встретился с ним.

Я шел с Садовой-Самотечной, где жил, через Лихов переулок к Петровским воротам — своей обычной дорогой в центр. И вдруг на узком тротуаре Лихова переулка показалась широко шагающая навстречу огромная фигура поэта. В теплой короткой куртке с воротником кенгуру, он при каждом шаге выбрасывал палку вперед и затем твердо отталкивался ею от тротуара.

Увидев его еще в глубине переулка, я остановился, на мгновенье окаменелый. Еще одна, две минуты, и мы встретимся с ним лицом к лицу.

Не может быть и речи о том, чтобы я раскланялся с ним. Но не должен ли я ему сказать, бросить что-либо злое в отместку за обиду, нанесенную мне вчера? Но что бы я смог!

Я засунул обе руки поглубже в карманы своей меховой куртки и отчаянно зашагал прямо навстречу Владимиру Владимировичу. Я пройду сейчас мимо, всем своим видом подчеркнув, кто не желаю даже замечать своего прославленного обидчика. Легко сказать, не заметить Маяковского в Лиховом переулке!

И вот тут-то и произошло то, что я меньше всего был способен предвидеть. Маяковский увидел меня и узнал — издали приветливо заулыбался и прежде, чем я поравнялся с ним, снял кепку и дружественно помахал ею в воздухе. Я в полном недоумении остановился посреди тротуара, а Маяковский, подойдя, хлопнул меня по плечу и, ничего не сказав, зашагал дальше но Лихову переулку.

Следующая встреча произошла в Главполитпросвете (я там работал), в большом доме на Сретенском бульваре. И опять, не успел я еще решить, следует ли мне поздороваться с Маяковским, как он приветливо поздоровался первым. Два или три года спустя я рассказал Михаилу Левидову о странных обстоятельствах знакомства с поэтом. Левидов в ту пору бывал у Маяковского, часто играл с ним в карты и как-то передал ему мой рассказ. Маяковский помнил, что произошло на «чистке» поэтов, мое против него дерзкое выступление и то, как он потом разделал меня «под орех». Но, хотя на глазах публики Маяковский и разделал меня, лично ему понравилось, что никому не ведомый парень отважился выступить против него.

— Это совершенно в его характере,— уверял Левидов.— Он не мог не разделать вас на вечере в присутствии публики, как всегда разделывал всех своих оппонентов. Но то, что вы, безвестный юноша, посмели выступить против него, лично ему импонировало.

IV

При встречах со мной Маяковский никогда не вспоминал эпизода на «чистке» поэтов, а я, разумеется, тем более не напоминал ему. Одно время, работая в Главполитпросвете, я виделся с ним по нескольку раз в неделю. В одной из комнат, среди лабиринтов громадного дома на Сретенском бульваре, Маяковский писал плакаты. Мы, молодые работники Главполитпросвета (редакционно-издательского отдела), по любому поводу и без повода часто забегали к нему — поглядеть, как работает Маяковский. Такие забеги ему не мешали. В холодной, пустынной комнате, в кепке, с кистью в руке, широко расставив ноги, он обычно стоял перед лежавшим на полу плакатом, только законченным или, напротив, едва только начатым. И если работа лишь начиналась, Маяковский даже не замечал гостей. Но если плакат был закончен, он вопросительно смотрел на лица посетителей, проверяя их впечатление. Сосредоточенный на работе, он мало походил на Маяковского, которого знали посетители его вечеров поэзии или диспутов.

В один из летних вечеров 1923 года Михаил Левидов читал

у себя дома в Армянском переулке пьесу. Действие ее происходило в Февральскую революцию, и тема тогда была еще модной: интеллигенция и большевики. Нас было пять слушателей: Михаил Кольцов, Ефим Зозуля, журналист Рябинин, поэтесса Евгения Николаева и я. У Левидова засиделись за полночь, трамваи уже не шли, и мы впятером отправились пешком с Мясницкой (ныне улица Кирова) к Страстной (ныне Пушкинской). Кольцов предложил зайти в «Кружок»—так называли ночной ресторан литературно-артистического кружка. Он помещался тогда в Богословском переулке напротив нынешнего филиала МХАТ.

Мы поднялись по деревянной лестнице старого московского дома и вошли в первый зал. Единственным человеком, сидевшим в этот час в зале «Кружка», был Маяковский. Один за столом в самом отдаленном углу с неподвижным лицом, с молчаливо замершими глазами, устремленными в одну точку. Его длинные ноги в башмаках на очень толстой подошве были заброшены одна на другую. Локтями он опирался о стол, и сжатые в кулаки: кисти обеих рук подпирали его подбородок. Четверо мужчин и одна женщина наполнили пустующий зал оживленными голосами. Маяковский медленно отнял руки от подбородка, повернул голову в нашу сторону, узнал и молча кивнул. И снова подпер подбородок двумя руками и замер. Вид его был так необычен, печаль его глаз так поразила нас, что все мы заговорили шепотом и остановились в растерянности: надо ли было нам заходить сюда во втором часу ночи? И стоит ли нам усаживаться?

Кольцов сделал нам знак и вышел из зала. Пока мы не очутились на улице, никто из пятерых не проронил ни слова. Первым заговорил Кольцов:

— Как это по-настоящему у него! И как это по-настоящему, что он, не таясь, не скрывая, так же публично и ревнует, и любит, и переживает свои личные драмы, как читает стихи или спорит с противниками. Вся жизнь на виду. Как у Данте!

Помолчав, Кольцов добавил:

— Публика, знающая его только по выступлениям, понятия о нем не имеет. В жизни это совершенно другой человек. Маяковский, в сущности, очень застенчивый! Скандалист на эстраде, ей-богу, он в жизни самый скромный человек из всех наших писателей!

Михаил Кольцов был прав. Черты поведения и характера Маяковского во время его выступлений резче бросались в глаза и запоминались публикой. Но эти черты не определяли всей личности Маяковского. Я помню вечер, когда Маяковский был просто трогателен своим вниманием и заботой о младшем брате поэте.

Женственно тонкий юноша принес в «Огонек» стихи и назвался — Иосиф Уткин. Стихи напечатали, и они привлекли внимание.

Пришел в редакцию «Огонька» Маяковский и встретил Уткина:

— Так это ваши стихи? Хорошо, Иосиф Уткин. Делаете стихи как надо. Я теперь буду следить за вами.