Маяковский с неулыбчивым, строгим лицом поднял руку. Зал стих.
— Товарищи и граждане,— спросил Маяковский у зала,--вы обратили внимание, что грудь ничевока прикрыта красньш платком?
— Обратили!!!
— Хотите знать, зачем ничевоку понадобилось прикрыть манишку платком?
— Хоти-им!!! Говорите!!
— Это для того, чтоб из его носа не накапало на манишку!
Ничевоки были посрамлены. Под улюлюканье зала они покидали эстраду.
То ли вослед разгромленным ничевокам, то ли адресуясь к самому Маяковскому, кто-то крикнул из средних рядов:
— Да здравствует Пушкин!
Но Маяковский уже не ходил в желтой кофте и не сбрасывал Пушкина с парохода современности. Иногда читал его, даже с эстрады демонстрируя свою верность Пушкину. И все-таки, еще за кулисами, заслышав шум пришедшей «на него» публики в зале, он всходил на эстраду так, словно все еще был в желтой кофте и все еще сбрасывал Пушкина. Меня не покидало впечатление от двух Маяковских — Маяковского на эстраде и Маяковского в жизни. Люди, встречавшие и слышавшие его вне эстрады, знавали и печального и даже застенчивого Маяковского. Многие, знавшие его хорошо, утверждали, что «настоящий, живой» Маяковский — это застенчивый Маяковский. А тот, каков он у себя на эстраде, «чистя» поэтов и поэтес-сенок,— это Маяковский, преодолевающий собственную застенчивость. Мол, поведение его на эстраде — это форма его самозащиты от природной застенчивости.
Кому не знакомо чувство, когда, наблюдая то или иное событие, ты веришь, что событие может еще повернуться и так и этак, и ты гадаешь о нем, о себе. А по прошествии лет, оглянувшись, понимаешь, что не могло быть иначе, чем было. Неумно, оборачиваясь в прошлое, убеждать себя и других: «Если бы то-то и то-то, то событие повернуло бы не туда».
Похоже, что «если бы» к прошлому неприменимо. Словно записано в несуществующей книге судеб, что быть будущему твоему по сему и не быть иначе. Вот так, должно быть, в воображаемой этой книге записано было, что пройдет семь или восемь лет и Маяковский в беседе с Валентином Катаевым о том, как сбрасывал Пушкина с парохода современности, приведет легкий упрек своей матери: «Зачем тебе это, Володичка?»
Мало ли что могло быть записано в книге судеб! Могло быть и то, что вскоре по настоянию Николая Шебуева я стану печатать в разных газетах и журналах обзоры литературных и театральных диспутов «По волнам дискуссий». И то, что пройдет сорок лет, и пожухшие, примятые вырезки этих моих обзоров вызволят меня в дни, когда я засяду писать вот эту самую книгу, которую ты держишь сейчас в руках, мой читатель! И все эти молодые «обзоры», чудом сохранившиеся в моем архиве, уточнят мою память о прошлом.
В одном из таких обзоров будет сказано, как Осип Максимович Брик читал в кафе «Домино» доклад «Не пора ли нам бросить стихачество?». И через много лет после опубликования этого обзора, встретив меня с Михаилом Левидовым на Тверской у Центрального телеграфа, Брик вспомнит этот мой старый обзор, где о нем, и попросит у меня, ежели сохранился, тот номер газеты. И, отведя в сторону к стене Телеграфа Леви-дова и меня, прочтет кусочки из только полученного им из Испании письма Маяковского. И в письме — строки стихов об Испании:
...Кастаньеты гонят сонь.
Визги...
Пенье,
Страсти!
А на что мне это всё!
Как собаке — здрасите!
Левидов, конечно, восхитится, воскликнет: «Какой диалектик!» А я, воздав должное Маяковскому, скажу Осипу Брику, что никак не избавлюсь от многолетнего впечатления «двух Маяковских» — Маяковского на эстраде и Маяковского «вне». И, не устрашась того, что Брик неотделим от Владимира Маяковского, понедоумеваю по поводу давнишней «чистки» поэтов и поэтессенок и по поводу многого, что словно идет от уже сброшенной желтой кофты и Пушкина за бортом и не является уже Маяковским и все же под именем Маяковского существует.
И Брик удивит меня, но уже не вызовет одобрения Михаила Левидова и даже понудит его нахмуриться.
— Всю жизнь я работаю с Маяковским и ничего поделать с ним не могу. Он со мной соглашается, обещает не повторять и снова срывается.
Брик говорил тогда тоном и словами воспитателя, измученного трудновоспитуемым подопечным. Я не поверил своим ушам, не смог представить себе Маяковского — непослушного воспитанника Осипа Брика. И вновь в памяти осветилась картина «чистки» поэтов и поэтессенок, когда Брик в своем защитного серо-зеленого цвета костюме «хаки» делал вид, будто и впрямь председательствует на «чистке». И это при действительном, неуемном, громогласном и единолично всевластном председателе и судье Маяковском!
Она продолжалась, эта «чистка» поэтов. Какой-то молодой человек прочитал стихотворение, одно из тех, какие во множестве печатались тогда во всевозможных журналах на серой бумаге. Профессионально написанное, холодное, не интересное ничем стихотворение.
Маяковский под одобрительные возгласы публики «вдребезги» разделал стихотворение. Но поэт показался ему не безнадежным. Он предложил запретить молодому человеку печатать стихи в течение трех лет и отправить его на выучку к Маяковскому! Публика снова единогласна (почти!): лес поднятых рук. Предложение принято. Но, как ни странно, молодой, «вдребезги» раскритикованный Маяковским, осужденный публикой поэт очень доволен. Радостно улыбаясь, торжествуя, он подошел к краю эстрады и признался во всеуслышание, всенародно, что надул всех присутствующих и самого Маяковского! Стихотворение, которое он только что читал, написано вовсе не им!
— Кем? Кем написано?
— Автор осужденного вами стихотворения... Валерий Брюсов!
Шум. Хохот. Крики. Свистки. Аплодисменты. Вой. Рев. Брику долго не удавалось унять аудиторию.
Спокойнее всех был Маяковский.
— Товарищи и граждане! — прогремел его голос, перекрывая рев.— Раз эти стихи принадлежат Валерию Брюсову, значит, и ваш суровый приговор относится к Валерию Яковлевичу Брюсову.
— То есть ка-ак?
— Очень просто. Ваш приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Валерию Брюсову запрещено писать в течение трех лет... пока не исправится.
Запретить писать Брюсову? Это показалось слишком даже многим из почитателей Маяковского. Что там ни говорите, этого никто не мог ожидать!
Все попытки Осипа Брика утихомирить зал провалились. Один за другим демонстративно поднимались с мест почтенные профессорские фигуры и протискивались к выходу. Кто-то огромный с патриаршей бородой на груди, в распахнутой шубе, возмущенно размахивая руками, демонстративно шагал между рядами. Он еще не успел покинуть зал, как Маяковский, спокойно наблюдавший бурю в зале, иронически заметил но адресу бородача:
— Бриться пошел.
Хохот прокатился по залу. Бородач был сражен. Маяковский вновь — победитель.
И вот тут взбрело мне на ум вступиться за поруганную честь Валерия Брюсова и выступить против Владимира Маяковского.
В Москве я был новичок. Года еще не прошло, как я приехал сюда из Феодосии, где долгое время находился под непосредственным влиянием парнасских поэтических традиций Максимилиана Волошина. Даже с ломаной строкой я не успел еще примириться. Ритмика стихов Маяковского казалась враждебной поэзии. Футуризм, главой которого тогда был Маяковский, вызывал во мне недоброе чувство. А манера Маяковского обращаться с публикой и даже с признанными поэтами возмущала. На «чистку» поэтов я пришел с предубеждением. Все, что наблюдал в течение этого вечера, укрепило меня в убеждении, что Маяковский сам не всерьез относится к «чистке» и что весь этот вечер не более, чем озорство. Я с неодобрением смотрел на безвестных поэтов-юнцов, добровольно пришедших «чиститься», и намеренно сел на эстраде в сторонке от них. А на эстраде я оказался как один из множества членов СОПО —- Союза поэтов, хотя сам к тому времени уже бросил «стихописательство».
Итак, негодующий, никому не ведомый, очень молодой человек попросил слова у председателя Осипа Брика. На мою беду, слово мне было дано. Не иначе, как меня приняли за еще одного стихотворца, принесшего свои вирши на грозный суд Маяковского.