— Они там мучаются? — узнавал Семен.

— Ты видишь, сюда все лезут, значит, мучаются, — сообщал отец. — С нами им плохо: ты уж большой — сам знаешь, а там еще хуже...»

У Платонова женщина от доброты рожает детей. И мужчина, мучимый многими заботами о семье, от доброты говорит: «Пусть живут». Жизнь— труд нелегкий; «С нами им плохо». Но там — то есть не жить — еще хуже. Каков бы ни был дар жизни, как ни был бы тяжек — он лучший из всех даров.

Бытие — счастье. Андрей Платонов, не помню в какой беседе и где, обронил два слова: «идея жизни». Во всех лучших и верных своих поступках мы руководимся идеей жизни. Идеей жизни захвачено и властно ведется к будущему вперед все многострадальное и все же счастливое человечество. Счастливое, ибо живет, существует и движется времени навстречу. Идея Октябрьской революции — идея жизни. И победа Октябрьской революции — победа идеи жизни.

Во имя идеи жизни человек постоянно стремится стать больше самого себя — в этом смысл исторического движения.

«...И амеба не желала остаться сама собой, эволюционируя в другие, высшие существа, тем более не хочет и не будет оставаться человек самим собой на уровне своего времени и происхождения».

Для Платонова непрерывна общая цепь людской истории на земле и един общий смысл жизни всех поколений людей. Мы все — братья по цели и смыслу жизни, мы с вами, собранные воедино во времени из всех людских поколений земли!

Статья о романе Р. Олдингтона «Сущий рай» для Андрея Платонова повод высказать мысль об общем смысле человеческой жизни:

«Для отдельного человека и для целого народа нет преимущества жить в том или другом веке, теперь или две тысячи лет назад. Но есть преимущество и абсолютная ценность в том, куда человек или исторически-решающая часть народа обратит фронт своих сил: если в правильно понятое будущее, то такой народ (и даже отдельный человек) останется современником, товарищем и собеседником всего человечества на все время существования последнего на земле».

В беседах втроем мы не раз рассуждали о смерти, об отношении к ней и о страхе смерти. В таких беседах неизменно возвращались к «Смерти Ивана Ильича» Льва Толстого, и каждый из нас —но по-разному — сознавался, что «Смерть Ивана Ильича» еще в юности произвела на него на всю жизнь сохраненное огромное впечатление. Каждый из троих признавал— каждый по-своему,— что всю жизнь жил и живет под впечатлением этого нечеловечески могучего рассказа Толстого.

Для Буданцева «Смерть Ивана Ильича» — гениальное выражение страха смерти, и этот толстовский страх смерти он разделял. Он больше отмахивался от разговоров о смерти — он их боялся и боялся самого страха смерти, может быть, даже не того, что страшно представить себе самого себя мертвым, а того, что страшно быть умирающим. Боялся предстоящего и, как он полагал, неизбежного, неизбывного ужаса умирания.

Меня «Смерть Ивана Ильича» навек потрясла ужасом обыкновенной жизни, раскрытым в этом рассказе Толстого.

Для Андрея Платонова «Смерть Ивана Ильича» служила доказательством, что страх смерти порождается неправильно понятым смыслом жизни. Если мы несем в себе страх смерти, то потому лишь, что неправильно живем — не в соответствии с великой идеей жизни. Кто ведом великой идеей жизни, тот не трепещет при мысли о неизбежности смерти. Несчастие — не родиться. Но, раз родившись, ты сам сделаешь или не сделаешь себя свободным от страха смерти.

Иди с «исторически-решающей частью народа», живи в человечестве — ив человечестве останется твоя жизнь и пребудет в нем, пока останется живо на земле человечество.

Платонов осуждал, вернее, не разделял и не понимал страха смерти Толстого. Он постоянно противопоставлял чувству Толстого чувства Пушкина. Он любил говорить, что единственная наша и неповторимая жизнь, в сущности, жизнь бессмертная, потому что ее достаточно для всего, чего можно достичь, никогда в жизни не умирая. Он пояснил эту мысль однажды в одной из статей о Пушкине: «Пушкин никогда не боялся смерти, он не имеет этого специфического эгоизма (в противоположность Л. Толстому), он считал, что краткая обычная человеческая жизнь вполне достаточна для свершения всех дел и для полного наслаждения страстями. А кто не успевает, тот не успеет никогда, если даже станет бессмертным».

И уже не о Пушкине, а об Олдингтоне пиша, Платонов еще четче выразил эту мысль и на этот раз от себя:

«Если жизнь не удастся, ее невозможно исправить, прожив заново вторично. Книги тоже следует писать каждую, как единственную, не оставляя надежды в читателе, что новую будущую книгу автор напишет лучше».

Он и писал каждый рассказ, как единственный и последний, памятуя, что в другой раз лучше не написать. Да о том, о чем написал Платонов, можно ли лучше? Открываю его «Такыр». И вот только лишь три неполные строки описания света луны. Прочтешь «с удивленным сердцем» и никак не скажешь, что можно лучше!

«В полночь наступил свет в долине — от луны, преодолевшей высоту гор, и речной поток от этого света стал как бы неслышным».

По-платоновски ясно и хорошо. И по-платоновски просто до «удивления сердцем».

IV

Тучный Вуданцев был умница и собеседник, каких редко встречаешь в жизни. Тесный синий пиджак туго стягивал его раздутый живот, а не тесного у Буданцева не было. Был вот этот единственный, тесный и старый.

Еще в двадцатые годы хорошо известный писатель, привлекший к себе внимание, в тридцатые годы Сергей Буданцев постоянно нуждался. О том, чтобы купить себе новый костюм, он и мечтать не смел. Цельного костюма в эту пору у Буданцева вообще не было никакого: был все тот же старый синий пиджак и к нему купленные в магазине готового платья серые брюки, к тому времени тоже уже порядком поношенные. А ведь когда-то был он из преуспевавших. Первый роман его «Мятеж» вышел еще в 1922 году, когда автору было 26 лет, и создал Буданцеву доброе имя в советской литературе. Кстати, «Мятеж» был впоследствии переименован Буданцевым в «Командарм» — первоначальное название книги совпадало с названием книги Дмитрия Фурманова, и оба писателя — Фурманов и Буданцев — тянули жребий, кому из них наново назвать свою книгу. Буданцеву выпал жребий — искать другое название. И в новом издании «Мятеж» вышел под названием «Командарм».

Даже в самые черные дни, когда у Буданцевых не было на обед и друзья посильно приходили на помощь, жизнерадостность, веселость и остроумие не оставляли этого человека.

Кто знал его только как веселого рассказчика, остроумца, так и не расстался с убеждением, что Буданцев — легкомысленный человек. Кто знал его ближе, кто видел его не только тогда, когда Буданцев веселил остроумными анекдотами, тот понимал, что Буданцев не легкомыслен, а легок. Платонов был во всем противоположен Буданцеву, внешне казалось, ни в чем с ним несходен. Один тучен, говорлив, весел. Другой очень худ, неразговорчив, тихоголос, печален. Но Платонов не только просто любил Буданцева — он очень его любил. Платонов любовался ни в чем не похожим на него Сергеем Буданцевым. Добрый, тихий и печальный Платонов вообще любил веселых людей. Он верил в жизнь, при которой, «при снятии пут с истории», как писал он в статье о Пушкине, «человек оживет, повеселеет, воодушевится». В Буданцеве он любил веселого умницу, воодушевленного человека.

— Сергей Федорович был настоящим человеком Возрождения,— сказал Платонов однажды, когда мы говорили с ним о судьбе нашего общего друга.

Что было в Буданцеве от человека Возрождения? И что в нем любил Платонов?

В Буданцеве пленяла полнота чувств, игра жизни, сверкавшая во всех его разговорах, жизнелюбие, всесторонность, огромный, совершенно неиспользованный запас душевных творческих сил. В обществе он бывал душой общества, в серьезных беседах собеседником, о котором можно только мечтать. По он мог в середине глубокомысленных на самые сложные темы философствований внезапно прервать собеседника или себя и, вдруг вспомнив, начать неподражаемо мастерски рассказывать какую-нибудь фривольную историю или двусмысленный анекдот. А рассказав, тут же продолжить прерванное им рассуждение на серьезную тему.