Изменить стиль страницы

Не знаю, но думаю, что будь у нас побольше сил и оружия, мы пробились бы и через мюридов Али Хазрета, и через греков, которые то наступали, то отступали в этих местах, и в конце концов наше упрямство и наша удача, может быть, и вернули бы нас на Кавказ, на наши родные вершины.

Но сил у нас было мало и оружия тоже. Хотя все-таки оно было, потому что по дороге к нам присоединилось несколько десятков наших вооруженных парней, до этого или воевавших то на одной, то на другой стороне, или скрывавшихся в горах. Они были при оружии и, как могли, защищали нас.

Мы шли по голой, как ограбленный мертвец, равнине Конин, где на десятки верст ни деревца, ни родника, ни колодца. Недаром сами турки говорят о ней, что «ее и на верблюде не одолеть».

Лошади, осаждаемые слепнями, еле передвигали ноги. Словно перемалывая кости, скрипели арбы, на которых сидели дети, лежали немощные и хворые старики. Мы торопились. Мертвых хоронили наскоро и оплакивали на ходу. Раненые, которые могли еще передвигаться сами, хотя у них мутилось сознание, не просили места на повозках. И только тех, кто уже находился между жизнью и смертью, везли на арбах или несли на носилках. То спереди, то еще где-то вспыхивала перестрелка. Стрелять в людское скопище — дело недостойное, но зато верное: всякая дурная пуля жертву найдет. А у наших парней задача была посложней: наши преследователи на конях, они увертливы, как шайтаны, разрядят свои ружья и снова скачут прочь врассыпную.

Али Хазрет-паша грозил через подосланных им уговорщиков:

— Если не хотите поголовно погибнуть, бросайте оружье и поворачивайте, пока не поздно, обратно! Клянусь аллахом, что стремящиеся в объятия врагов султана с моей помощью угодят в объятия смерти!

Но мы не поддавались ни на посулы, ни на угрозы. Река стремится к морю, а человек — к родной земле. И раз мы уже пошли, мы не хотели возвращаться, потому что зов родины, как зов истины, неодолим. Чтобы подбодрить упавших духом, мы — старики — иногда затягивали старинную походную песню убыхов:

Пусть кровь течет из наших ран,
Врагам наперекор,
Вперед, достойные стремян,
Вперед — во славу гор!

Так звучал припев этой песни. Молодые уже не понимали слов песни, но им все равно нравилось, когда мы ее пели. Половина гиблой равнины осталась позади. И тут пришла новая напасть: наши скудные запасы пищи кончились и начался голод — начался он с плача детей. Лучше день и ночь слышать свист пуль над головой, чем плач голодных детей. Выхода не было: пришлось колоть быков, потом стали стрелять лошадей. Тебе приходилось, дорогой Шарах, слышать предсмертное ржанье коня? Когда мы сожгли повозки, настал черед пустить на дрова и деревянные люльки. А больше ничего деревянного, пригодного для костра, у нас не оставалось, если не считать ружейных прикладов, но они нам были еще нужны, чтобы отвечать огнем на огонь…

«Пусть кровь течет из наших ран…»— эта песня была как посох для души. Но кроме голода нас взяла за горло еще и жажда. Голод и жажда вцепились в нас, как два бешеных волка. И не отобьешься. Кругом ни источника, ни родника, ни колодца!

— Пить, мама, пить! — обуглившимися губами шептал ребенок.

А у матери даже слезы высохли. Когда ранят — кровь уже почти не течет, черная, мгновенно запекается. Отряд, посланный найти воду, не вернулся. Людской поток уже не движется, а ползет. Голод приводит к распрям из-за куска хлеба, из-за глотка воды. Люди едят траву, когда она изредка попадается на пути. А кому удастся поймать мышонка — счастлив.

Не падайте духом, дождь милосердно
Нынешней ночью прольется с небес,—

пробуя подать людям надежду, поем мы, старики, но это уже не песня, а причитание.

И вдруг как глас с небес!

— Болото, здесь неподалеку болото! — шатаясь, как пьяный, хрипел невесть откуда взявшийся человек, и казалось, даже умирающие поднялись, услышав эти слова.

Кто бегом, кто шагом, кто ползком — все двинулись туда, куда показал этот человек. Матери подхватили на руки малых детей, а дети постарше опередили взрослых. Иные, лишившись чувств, рухнули на потрескавшуюся, словно корка перезрелой дыни, горячую землю и лежали на ней с открытыми ртами, как рыбы, выброшенные на берег. И никто не обращал на них внимания.

Вскоре под ногами людей захлюпали кочки. Болото было широким. Зыбкие подступы к нему заросли тростником. Над трясиной стоял гнилой смрад. Почва и трава вокруг были словно посыпаны солью. Кто-то кричал:

— Остерегитесь пить эту воду, остерегитесь!

Да где там! Отталкивая друг друга, тяжело дыша, люди кидались на колени и, приникнув к бурой, мертвой воде, пили ее до тех пор, пока не начинали захлебываться. Вода была теплая, тягучая, в ней кишмя кишели какие-то осклизлые блохи, личинки, паучки, но мы, убыхи, пили ее с такой жадностью, с какой никогда не утоляли жажды из своих горных чистых родников. И когда напились уже, как говорится, до ушей, все равно не отходили от болота. Несмотря на испепеляющую жару, дрожа всем телом, люди испытывали муку жаждобоязни, как бешеные собаки испытывают муку водобоязни. Потом, отдышавшись, стали наконец оглядываться, ища близких. Бросились поднимать не дошедших до воды, среди которых уже было несколько мертвецов.

Не одно, так другое. Чуть утолили жажду, как снова начался голод. Правда, на следующий день нам повезло. Двое наших парней-разведчиков, шедших на несколько верст впереди, вдруг заметили косяк пасущихся коней. Парни не растерялись и выстрелами погнали весь косяк на нас, терзаемых голодом. Ты когда-нибудь слышал, дорогой Шарах, о войне между людьми и лошадьми? Так вот слушай: она произошла там, у берегов злосчастного болота. У кого в руках были ружья — открыли огонь по лошадям, у кого были кинжалы — кинулись на мчавшихся животных, как в рукопашную схватку, у кого были топоры — врубились в заметавшийся косяк, как в лесную чащу. Безумный храп и ржанье лошадей, с которых летела багровая пена, люди под копытами обезумевших коней, стоны, вопли! Падали окровавленные лошади с разрубленными черепами, перебитыми ногами, с распоротыми животами, падали раздавленные люди. Со сраженных животных, порой еще недобитых, сдирали шкуры, раздирали тела их на куски. Голодный человек как волк. Нарубили, наломали тростник. Развели из него вонючие костры. Запахло поджаривающейся кониной. Когда утолили голод полусырым мясом, снова почувствовали жажду и снова подходили к болоту и пили тухлую воду, черпая ее горстями. Потом похоронили погибших в схватке с табуном. И прежде чем двинуться дальше, подожгли тростник, густо росший вокруг болота: «Пусть враги думают, что мы еще жжем костры!»

Надежда, возродившаяся в огне костров, придала нам силы, но ненадолго. Ушли от двух бед — настигла третья. Среди убыхов вспыхнула холера. Первой заболела, женщина, мать троих детей. Крепко стиснув руками живот, дрожа от озноба, она с посиневшими губами и веками каталась по горячему песку. Потом руки и ноги ее начала сводить судорога. Через несколько часов женщина умерла, а болезнь перекинулась на ее детей. Людей охватил ужас. Одни возносили молитвы богу, другие проклинали его. Я превратился в добровольного могильщика и вскоре похоронил двух самых близких моему сердцу людей: тетушку Химжаж и ее мужа Сита. Когда первой умерла Химжаж, он сказал мне:

— Зауркан, я занемог. Похорони меня рядом с Химжаж, не хочу оставлять ее одну в этой проклятой земле.

Он сам вырыл себе могилу бок о бок с могилой жены, и предсмертная мука его была недолгой.

Я стоял над их могилами, и хотя глаза мои были сухи, на щеках появились слезы. Так порою на скалах, хотя небо ясно, появляются холодные капли. Я плакал, как эти скалы, и слезы мои проступали сквозь морщинистую кожу щек.

И вдруг я услышал голос самого старого из нас всех, Татластана: